ей назначения, и до сих пор не успев еще снять с себя бального платья. Наконец, она легла спать. А когда проснулась, императорский указ, призывающий ее к исполнению новых обязанностей, уже лежал на ее ночном столике. Она приняла вид еще мрачнее обыкновенного и сделалась президентом Академии. А в следующем году она даже пожелала председательствовать в двух местах, возымев мысль учредить русский Институт, проект которого представила императрице. Екатерина не мешала ей.
«Ей теперь некогда
Президентша выказала рьяное усердие в заведовании порученными ей учреждениями и ознаменовала свое управление некоторыми полезными распоряжениями и реформами.
Музей изящных искусств, который она стремилась преобразовать на европейский лад, был составлен очень странным образом. Между прочими предметами, выставленными для обозревания посетителей, там находились два сосуда, заключавшие в себе лежавшие в спирту головы, снесенные по приказу Петра I: одна из них принадлежала Монсу, сыну фламандского ювелира, поселившегося в Москве, брату Анны Монс, предшественницы Екатерины I в сердце грозного императора. Монс сделался любовником царицы и был выдан, говорят, Ягужинским, на расправу Петру. Другая голова принадлежала леди Гамильтон, виновной в том, что уступила желаниям царя и забеременела от него. У Петра были свои взгляды на искупленное правосудие: он приказал умертвить ребенка и обезглавить мать. Обе головы красовались в музее с 1724 г. Княгиня велела их убрать. В 1786 г. она приказала составить новую карту России. «Эта карта, заранее расхваленная, – писал по этому поводу граф де Сегюр де Вержену – встретила строгую критику. Ее находят не точнее предыдущих. Только северные берега Сибири и берега Америки в ней вернее обозначены, потому что они срисованы с карты Кука, убавившего по своим наблюдениям на три или четыре градуса воображаемые владения государства Российского».
Мы уже рассказывали [131] о литературных спорах между княгиней Дашковой и императрицей, окончившихся в 1784 г. закрытием журнала, издававшегося под редакцией Дашковой. Десять лет спустя подобный же спор привел к смещению самой председательницы. Она дала разрешение и сама содействовала напечатанию посмертной трагедии Княжнина, весьма непонравившейся императрице («Вадим в Новгороде»). Екатерина распорядилась конфисковать книгу, а оскорбленная княгиня с негодованием подала в отставку. Она окончательно рассталась с Петербургом и удалилась в Москву. Последнее свидание бывших друзей не отличалось нежностью: принятая после целого часа ожидания, Дашкова молча поклонилась. «Счастливого пути», пожелала ей императрица. И это было все.
Мнение современников в общем неблагоприятно для этой политической неудачницы, как бы предшественницы непонятных женщин следующего века. Кастера даже обвиняет Дашкову в том, что в Италии она торговала своим несуществующим влиянием, заставляя давать себе взятки художников, искавших ее посредничества у Северной Семирамиды. Тьебо описывал забавным образом причину необыкновенной поспешности, с какой совершился выезд из Парижа княгини. Однажды на прогулке, ее окружила толпа любопытных, и княгиня обратилась к одному кавалеру ордена св. Людовика с вопросом:
– Чего вы так на меня залюбовались?
– Сударыня, я смотрел на вас, но совсем не залюбовался.
Взбешенная, она растолкала толпу, бегом вернулась домой, потребовала лошадей и уехала, не успев даже захватить с собой сына, которому пришлось догонять ее в Англии.
Дидро ничего не было известно об этом приключении, и он рисует нам портрет княгини весьма мало привлекательным в смысле внешности, но разукрашенным со стороны духовной всеми прелестями, какими только влюбленный может одарить обожаемое существо. Она «смела и горда». Он приписывает ей «глубокую честность и чувство собственного достоинства», великое знание людей и интересов своей родины, решительное отвращение к деспотизму, проницательность, хладнокровие, здравое суждение, наконец, скромность, «доходящую до того, что она не выносила, когда ею восхищались», – черта, приданная кистью благосклонного художника и княгине, и Екатерине, и одинаково правдоподобная в обоих случаях. Не был ли действительно влюблен «вечный энтузиаст?» Он положительно ревновал свою княгиню. Он посещал ее каждый день, когда она возвращалась из своих путешествий по великой столице, с наступлением ночи, чтоб беседовать с ней о «вещах невидимых», – законах, обычаях, правительстве, финансах, политике, нравах, искусстве, науках, литературе, природе», конечно, – стремясь ближе ознакомиться с «этой душой, подавленной несчастьем». Он не желал, чтобы другие разделяли с ним это преимущество. То он упрашивал знатную иностранку отказаться от ужина у г-жи Неккер, «где ее не оценили бы по достоинству», то отговаривал ее от свидания с Рюльером. Он старался даже отстранить г-жу Жоффрен. Княгиня несколько настаивала относительно Рюльера, автора заинтересовавшей ее книги. Но Дидро заметил ей, «что она признает то, чему не станет противоречить, а он не преминет это засвидетельствовать». Она покорилась, целуя своего ментора, что, по-видимому, доставляло ему удовольствие, несмотря на «толстые губы» и «испорченные зубы» его ученицы.
Мисс Вильмонт, будущая хранительница мемуаров княгини, столь же пристрастна и так же очарована ею. Но несмотря на это, образ, который она дает в письмах к своим родным из глуши подмосковной деревни, куда последовала за своим другом, рисует нам княгиню особой беспокойной, суетливой, неуживчивой, какой изображают нам ее современники в Петербурге, но совсем не такой, какой представлял ее себе Дидро в Париже. Княгиня постарела – ей уже минуло шестьдесят, – но мало изменилась: «Что бы она ни делала, она ни на кого не похожа; я не только никогда не видала, но даже никогда не слыхала о существовании на свете подобного ей человека. Она учит каменщиков строить дома, помогает шить рубашки, сама кормит скот, любит музыку, пишет для печати, великолепно знает церковную службу и поправляет священника, когда он читает молитву не так, как следует. Она знает наизусть все пьесы, которые играют, и подсказывает актерам, когда те путаются в своих ролях. Она доктор, аптекарь, хирург, кузнец, столяр, судья, монах... Она переписывается со своим братом, занимающим высокое положение в государстве, с учеными, писателями, а также с грязными жидами, из которых старается извлечь пользу для своих дел. В то же время она находит возможность писать сыну, различным родственникам, всей своей родне. Беседа ее, обаятельная по своей простоте, граничит иногда с детской наивностью. Сама не замечая того, она говорит сразу по-французски, по-итальянски, по-русски, смешивая все языки. Она приезжает на бал за два часа до начала, когда еще не зажжены свечи, и заставляет своих друзей сопровождать себя».
Это близкий прообраз современных княгинь, путешествующих по Европе, поражая ее своими причудами и странностями. Это «первое выступление русской женщины в истории», – по выражению Герцена – по крайней мере русской женщины, покинувшей свой очаг и пустившейся в странствования, и в Дашковой нервность женского темперамента в то время нашла себе наиболее яркое олицетворение. Было бы ужасно для России обладать только таким типом жены, матери или хотя бы только ученой женщины, тем более что мнение русских современников, – наиболее веское для оценки «этого исторического выступления», – еще менее, если возможно, благоприятно для княгини, чем суждения иностранцев. Родной ее брат А. Р. Воронцов обвинял ее в недостойном обращении с сестрой, несчастной фавориткой Петра III, у которой она захватила все имущество, пользуясь немилостью, постигшей сестру при победоносном перевороте в пользу Екатерины. Всю свою жизнь княгиня ссорилась с кем-нибудь из родных. Это еще извинительно относительно ее отца, человека грубого, дикого и скаредного, известного своей скупостью и своим пренебрежением ко всякой культуре: особенная ненависть, питаемая им к электрической машине, сделалась легендарной. Сын ее тоже невежда и пьяница; но он является результатом воспитания, ответственность за которое падает на княгиню. Когда ему минуло тринадцать лет, она объявляет шотландцу Робертсону, что уже сделала из сына одного из великих европейских ученых, и приводит длинный список изобретенных им познаний. Впоследствии же, проживая в одном городе с ним, почти под одной крышей, она отказалась присутствовать при его последних минутах. Она была в очень плохих отношениях с дочерью, которая, испытывая нужду и обремененная долгами, предпочитала терпеть нищету, чем прибегнуть к гостеприимству матери. Она ссорилась со всеми на свете. Ее недоразумения с соседом Л. Нарышкиным, окончившиеся в 1788 г. смешным процессом по поводу свиней, стали историческими. Екатерина сочинила на эту тему комедию-пословицу: «За мухой с обухом», а Нарышкин уверял, что на красном лице его неприятельницы видны следы крови убитых ею свиней.[132] Бескорыстие, постоянно проповедуемое ею в «Записках», на деле было весьма сомнительным. Действительно, она с пренебрежением принимала дары Екатерины, но часто требовала себе других подарков. Она выражала глубокое презрение к фаворитам