португальского кандидата, чему немало способствовал сам король португальский, предложивший заместить дона Эммануэля его младшим братом, доном Антонио. Продолжение польской анархии под управлением саксонской династии послужило причиной нового оборота дела, к которому Россия поспешила присоединиться.
Одна только Польша, в то время как решалась ее участь, жила, по-видимому, нисколько не заботясь о завтрашнем дне. Народ, сделавшись повелителем, получает склонность веселиться. Таким образом подготовлялись события 1733 г.: двойное избрание Станислава и Августа III (12-го сентября и 5-го октября), бегство французского кандидата в Данциг и странная война, когда Франция, сражавшаяся за Лещинского, одержав победу, обеспечила престол его сопернику. Все эти события слишком хорошо известны, и потому я ограничусь здесь лишь указанием на общий смысл русской политики, среди опасных приключений, куда она была завлечена.
Руководимая Остерманом, несмотря на Бирона и вразрез с ним, эта политика вполне соответствовала традициям Петра I. В июле 1733 г. посол поляков – сторонников Лещинского, Рудомина, встретился в Петербурге с враждебным посольством «благомыслящих поляков», чьи аристократические имена сделались известными лишь впоследствии, когда русские войска пощадили поместья Браницких, Любомирских, Радзивиллов, Сангушко и Сапеги.[258] Рудомина, привезший письмо от маркиза де Монти, французского посланника в Варшаве, к Маньяну, последнего уже не застал на посту. Его решили отозвать. Французский консул Виллардо имел свидания с поляком в церкви францисканцев, но сознался, что не получал никаких инструкций. Французская дипломатия произнесла свое последнее слово; дошла очередь до пороха.
В августе 1733 г. Фридрих Левенвольд заключил в Варшаве двойную конвенцию: с саксонскими министрами относительно пропуска русских войск и с воеводой краковским, и Феодором Любомирским, – который был сам претендентом на корону – относительно избрания Фридриха Августа. Польский королек получил обещание гетманского жезла, и в конце концов удовлетворился пенсией в пятнадцать тысяч рублей. Так как подобных претендентов на королевское достоинство было немало, то они стоили недорого. Польские сторонники Лещинского, совершив его избрание согласно обряду в укрепленной ограде Волы, сумели только уничтожить укрепления и сжечь деревянный сарай, под сенью которого ютился Сенат.[259] Двенадцати тысячная русская оккупационная армия под начальством Леси обошла это затруднение, провозгласив избрание своего кандидата в соседней камиенской церкви. Во время молебна, пушки, расставленные из предосторожности по близости, загрохотали с такой силой, что пол в церкви провалился, увлекая за собой присутствующих в подвал. Трагически-символическое падение![260] Скрывшийся в Данциге Лещинский писал дочери: «Если король (французский) не займет Саксонию, мне остается лишь вернуться к своей аренде». Остерман и Бирон, временно примирившиеся, торопили Миниха, радуясь возможности избавиться от него в Петербурге, скорее овладеть Данцигом и его гостем, Миних, без всякой пользы потеряв четыре тысячи человек при осаде Хагельберга, прозванного с тех пор «кладбищем русских», взял город благодаря подоспевшим десяти тысячам саксонцев под командой принца Сакс-Вейсенфельда, упустил короля и, совершенно в духе Петра Великого, не осудившего бы так же его гекатомбы человеческих жизней, пообещав Ламмоту с его спутниками-французами «корабли в достаточном количестве, чтобы доставить их вместе с обозом в Копенгаген» и нарушил условия капитуляции, удержав пленниками оставшихся в живых участников доблестной фаланги.[261] С доставленными в июле 1734 г. в Петербург офицерами обращались с почетом, почти оскорбительным. Их заставляли присутствовать на балах. Но простые солдаты, заключенные в Копорском лагере испытали все лишения самого строгого плена. В августе 1734 г. официальный агент, Фонтон де Л’Эстан, прибыл из Парижа в Петербург с целью добиться освобождения пленников, в то время как секретный агент французского правительства, Бернардон, личность которого остается довольно загадочной,[262] предлагал Остерману проект договора. Первый пункт его оговаривал признание Россией Станислава в обмен на гарантию, представляемую Францией всем русским владениям, и помощь в тридцать тысяч, человек, обещаемую Францией и Польшей на случай войны с Турцией.[263] Одно время Бернардони рассчитывал на успех. Анна выражала некоторое неудовольствие по поводу слов, приписываемых французскому посланнику в Швеции: «Эта женщина слишком высоко задрала нос, надо ей посбавить спеси. Моему повелителю королю, обойдется не дороже ста червонцев ее отравить, потому, что русские способны за сто рублей убить родного отца». И Л’Эстану пришлось писать Бирону, чтобы опровергнуть слух. Но временщик за одно с Левенвольдом казался настроенным весьма благоприятно. И сам Остерман указывал лишь на предстоящее ему затруднение «преподнести обществу столь быструю перемену». Мне кажется, что Флёра оценил по достоинству такое, по-видимому, благожелательное отношение, написав в декабре Л’Эстану, что с его коллегой просто «забавляются», и сам он, без сомнения, имел в виду лишь дипломатический маневр. Но таким же образом «забавлялись» с Л’Эстаном, и позабавились настолько, что в январе 1735 г., надеясь добиться по крайней мере свободы де Монти, также взятого в плен под Данцигом, он писал Шовелэну: «Я возвращаю вам г-на де Монти, верните меня к себе. Не будь благоразумия графа (Бирона), я сделался бы игрушкой в руках безумцев этого двора. Один из них добыл себе в воскресенье платье, чтобы нарядиться пти-метром, передразнивая меня… В другое время я бы первый рассмеялся, но не теперь. Об этом узнал граф Бирон и пригрозил ему палками, если он покажется ему на глаза».
Монти пробыл в Петербург до заключения мира, и тем временем там было придумано остроумное средство, чтобы урегулировать положение остальных пленников. В июле 1734 г. флотский капитан, Полянский, владевший французским языком, был отправлен в Коморский лагерь с поручением убедить подполковника Лопухина, охранявшего лагерь, уменьшить свою бдительность и облегчить побеги – с тем, чтобы излавливать по дороге воспользовавшихся этим пленников и отправлять их в С.-Петербург, так как среди них рассчитывали найти изрядное количество искусных мастеров. [264] При таких обстоятельствах даже мир оказался не в силах восстановить правильные дипломатические сношения между обеими странами. Они возобновились только в 1738 г. при посылке князя Кантемира в Париж и маркиза де ла Шетарди в С.-Петербург.
Французские защитники Станислава блеснули под Данцигом только своим героизмом, пропавшим совершенно даром; его польским защитникам не хватало даже храбрости. Конфедераты Дзикова (ноября 1735 г.) правда откликнулись на призыв бежавшего короля, вновь появившегося в Кенигсберге, но сражались плохо, и вели переговоры еще хуже. Их посланец в Париже Озаровский, писал: «Со мной ни о чем не говорят, и я это считаю за честь для себя».[265] В этом сказывался уже дух будущих польских эмигрантов и их манеры облекаться в горделивую скромность. Наконец, Шовелэн сообщил этому совершенно необычайному посланнику, что судьба конфедерации и ее короля решится в Вене.
Подписанию всеобщего мирного договора предшествовало и, отчасти содействовало, на этот раз действительно состоявшееся появление «варваров» на берегах Рейна. В сентябре 1735 г. Леси привел их на эти исторические поля битв в количестве десяти тысяч, растеряв по дороге остальные пятнадцать тысяч. Было много дезертиров.[266] Дошедшим до места назначения не пришлось сделать ни одного выстрела; но эффект получился громадный и весьма ощутительный. Заветная мечта Петра Великого осуществилась в этой военной демонстрации, когда русские цвета развивались в сердце Европы, между тем как в Варшаве счастливый соперник Станислава воцарялся под сенью русских штыков.
Это двойное событие послужило источником вдохновения для любопытного панегирика – чешского поэта, по имени Крауса, писавшего плохими немецкими стихами.[267] Но за подобные триумфы предстояла расплата. Ею послужила война с Турцией.
В России существует историческое толкование, ведущее лишь с Петра Великого наступательную политику этой державы относительно Оттоманской Порты. Ранее отношения между обеими странами были довольно дружелюбные. По другим же писателям, миссия, приписываемая себе Россией, – освобождения славянских народностей от мусульманского ига – не более как случайная фикция, зависящая от обстоятельств совершенно новых.[268] Подобному взгляду, встретившему горячие возражения, кажется, действительно противоречат факты. Во всяком случае, соглашаясь ли с большинством русских историков, – в том числе с Соловьевым, видящими в