серебро были изгнаны из мужского и женского наряда. Но привычка уже усвоилась, и неумолимая мода находила остроумные способы не выпускать своих жертв.
Но из-под западного лоска постоянно проглядывали черты необразованности, первобытной грубости и дикости. На придворных балах, несмотря на все старания Ландэ, менуэт чередовался с национальной пляской. Гвардейские унтер-офицеры со своими женами и даже некоторые придворные отличались в ней.[290] На февральских празднествах 1740 г., о которых упоминалось выше, во время фейерверка, ракеты
Датский путешественник Хавен упоминает о привычке русских дам того времени умываться раствором кампешевого дерева в водке… и затем выпивать остаток. Рассказывают, что даже женщины из простонародья придерживались этого кокетства и нередко на улицах встречались нищие, просившие две копейки «на румяна». Подражание французским модам стало всеобщим, но летом нередко можно было встретить
Хавен не принадлежит к числу хулителей всего. Так, например, он защищает русского крестьянина от обычного обвинения в неопрятности, которое слышалось тогда так же, как теперь. Датский же путешественник, напротив, находит его более опрятным, чем крестьян других стран. Он говорит о крестьянах, что они ленивы, спят после обеда, но вместе с тем красивы, сильны, преданы и послушны. Вообще его мнение о русских довольно определенно высказывается в следующем анекдоте: француз, немец и русский пили вместе, и в стаканы их попали мухи; француз вылил свое вино; немец вынул муху пальцем; а русский выпил все, чтобы ничего не терять. Далее Хавен говорит, что русский более еврей, чем все евреи мира, в том смысле, что в нем больше, чем в каком-нибудь народе развита коммерческая жилка. Дайте два рубля крестьянину, он тотчас заведет лавочку и в несколько дней удесятерит свой капитал.
В этом отношении мемуарам Хавена противоречит один современник, автор тоже весьма интересных записок. Во время пребывания русских войск в Польше, его поразила неопрятность солдат. Их внешний вид, одежда и пища показались ему в одинаковой мере «отталкивающими»; а субалтерн-офицеры в этом отношении мало чем отличались от своих подчиненных.[291] Можно допустить со стороны поляка некоторую пристрастность; но личные наблюдения за последнее время дадут возможность многим моим читателям решить этот вопрос самим. Роскошь рядом с нищетой и внешний блеск, скрывающий грязь, до сих пор еще остаются характеристическими чертами общественной жизни в славянских странах. Во времена Анны интимные нравы даже высших классов были далеки от какой-либо утонченности и действительного комфорта. В имении у своего свекра Наталья Долгорукая спала со своим молодым супругом на сеновале.
Императрица не любила, чтобы напивались в ее присутствии. Но в других местах празднества быстро переходили в попойки, как прежде, и пьянство иногда делалось обязательным. В мае 1732 г., описывая праздник, данный в императорском московском дворце в годовщину коронации ее «величества, Салтыков пишет Бирону:[292] «28 апреля здесь торжествовали в доме Ее И. В- ства обретающиеся в Москве архиереи и господа министры, и генералитет, и дамы, и лейб-гвардии полков штаб и обер-офицеры, также и других полков штаб-офицеры и статские чины. Обедали и все веселились довольно и очень были шумны, так что их насильно на руках снесли, а иных развезли. Однако ж все по благости Божией благополучно. Токмо в то число Федор Чекин был неспокоен. Как еще сидел за столом, то он многого не пил, и которые офицеры подносили, пришли ко мне и сказали, что он, Чекин, не пьет, и я ему сказал: „Ведаешь ли ты, что ты в доме Ее И. В-ства, а не хочешь пить и сказываешь, что будто вино худо. Ведь ты это зашел не в Вотчинную коллегию и не на Каток“.[293] И оное я ему сказал для того, что он часто живет в Вотчинной коллегии и кабаке, который рядом и называется Каток, а он стал со мной в спор говорить и хотел браниться, только я с ним браниться не хотел в доме Ее В- ства и в такой торжественный день». В конце концов Чекина удалили.
Чувствительность, надо сказать, была наравне с нравами, и этим можно объяснить покорность, с которой переносилась дерзость какого-нибудь Бирона. Князь Шаховской возмущался казнью Волынского, но фаворит назначил его полицмейстером, любезно принял и угостил кофеем, и благородное негодование как рукой сняло. После смерти Бирона начальником полиции сделался Наумов, и Шаховской согласился стать его подчиненным. Сам Татищев, при случае исполнял обязанности полицейского и почти палача, когда не устраивал маскарады.[294] А между тем и тот и другой принадлежали к избранному обществу.
О правах простого народа в эту эпоху нам мало известно. Свидетельства редких современников, обративших свое внимание в эту сторону, весьма противоречивы; а сам народ при своей неграмотности, не оставил никакого памятника о своем житье-бытье, своих взглядах и чувствах. Можно догадываться, что они исходили на господствующие и поныне в провинциях, наиболее отдаленных от центров цивилизации, т. е. стояли на весьма низкой степени интеллектуального развития и отличались нравственной грубостью: всюду дикость, ограниченность и суеверия. В 1737 г. в Москве вспыхнула заразная болезнь; народ приписал ее присутствию слона, которого ночью ввели в город,[295] и Локателли, современное письмо которого считалось отголоском кружка Волынского, так объясняет эту черту: «Представьте себе жителей этого большого города (Москвы) недавно основавшимся поселением лапландцев, самоедов и остяков, считающихся самыми глупыми племенами севера. Однако не думайте, чтобы такая параллель была верна во всех отношениях: москвитяне стоят гораздо выше всех этих народов».
Принужденное Петром Великим стать грамотным, т. е. выучиться по крайней мере читать и писать, дворянство, напротив, завещало нам многочисленные записки, где отразились без прикрас его ум и характер. Для этого класса царствование Анны было временем переходным. В рядах дворянства мы видим еще старинных вельмож, носителей титулов, имеющих после реформы лишь историческое значение –
Придать характерам и всему складу человека подобный особенный отпечаток могла только одна война! Прочтите записки Василия Васильевича Головина.[296] Шестнадцати лет он должен был отправиться в Петербург, чтобы, наравне со многими другими молодыми людьми подвергнуться там как бы экзамену или смотру в присутствии царя. Вследствие этого смотра, «меня грешного, – пишет он, – на мою беду отправили в заморские края». Т. е. в Амстердам. Четыре года спустя, поучившись в Голландии, он поступил в Морскую академию, основанную в Петербурге. Дисциплина там была строгая. Живущие находились под неусыпным надзором. В класс надзиратель приходил с бичом. Днем и ночью воспитанники должны были нести караул. За малейший проступок полагалось наказание батогами или кнутом, смотря по возрасту провинившегося. В случаях вины более важной – прогнание сквозь строй – два, три раза по всему полку, а в полку считалось три тысячи человек. Учение было не замысловатое, но затруднялось схоластическими приемами и новизной официального языка, самим профессорам понятного только в половину. Василий Васильевич заболел от всего этого и получил отпуск на год, женился и затем снова принужден был вернуться в школу еще на пять лет. В 1720 г., благодаря неусыпным хлопотам и влиянию родственников, он получил должность камер-юнкера при Екатерине I. Но, будучи замешан в придворную интригу, он вскоре был арестован, подвергнут пытке и в 1725 г. сослан. Екатерина I, вступив на престол, вернула ему свободу, но в 1736 г. он попал снова в руки Ушакова. Тут он познакомился с дыбой,