– Ты, Синухе, который много учился и умеешь читать и писать, ты, конечно, считаешь, что потрошильщик рыбы не способен думать. Да, это трудно и требует многих усилий, но у меня есть время – дни и ночи, чтобы думать, пережевывая траву и обсасывая соленые узлы плетеных корзин из-под рыбы. Поэтому теперь я знаю, в чем была наша ошибка и почему нам пришлось умереть. Ведь у нас была власть и земля была нашей, но мы не умели пользоваться властью – мы научились грабить, ругаться из-за добычи и упиваться допьяна, так теша себя своим новым положением. Мы объедались и обпивались, в то время как должны были убивать, убивать и убивать не переставая, пока не убили бы всех, кто был не с нами. А мы в своем убожестве не выучились этому ремеслу и, нищие и голодные, слишком высоко ставили человеческую душу, пока этот кот Пепитамон и черный Эйе не показали нам своего мастерства и не перебили нас всех. Но нам было уже поздно усваивать эту науку, зато, прячась среди корзин, я видел много снов об убийстве, и свои сны я оставлю в наследство потомству; сны мои, когда я умру, будут прокрадываться во мраке к спящим рабам и беднякам, так что пальцы на их руках и ногах начнут подергиваться и скрючиваться от моих снов, хоть меня самого давным-давно не будет.
Он смотрел на меня горячечным взглядом и держал мои колени своими руками в рубцах. Тогда я опустился в пыль рядом с ним, поднял руки и сказал:
– Мети-потрошильщик, я вижу, что ты прячешь нож в своих лохмотьях. Убей меня, если ты думаешь, что вина на мне. Убей меня, Мети-потрошильщик, ибо я устал от снов и радости во мне нет. Убей меня, если это порадует твою душу. Другой услуги я не могу тебе оказать.
Он достал из-за пояса рыбничий нож и, вертя его в своих ладонях, покрытых шрамами, посмотрел на меня; потом глаза его увлажнились, он заплакал, отбросил нож и сказал:
– Убийство бесполезно, я понимаю это теперь; убивая, ничего не добьешься, ибо нож слепо бьет виноватого и невиновного. Нет, Синухе, забудь мои слова и прости мне мою злобу: человек, ударяющий ножом человека, ударяет своего брата, и, может быть, мы, рабы и бедняки, понимали это в сердце своем и не научились убивать. Поэтому, быть может, мы вышли в конце концов победителями, мы, а не те, кто убивал нас, – своим убийством они опозорили и погубили себя. Синухе, брат мой, наверное, наступит день, когда человек увидит в другом человеке брата и не станет убивать его. Пусть мой плач до того дня останется в наследство моим братьям, когда я умру. Пусть он, плач Мети-потрошильщика рыбы, прокрадывается в сны бедняков и рабов, когда я умру. Пусть под мой плач убаюкивают своих слабых детей матери. Пусть его всхлипы вечно слышатся в скрежете мельничьих жерновов, чтобы всякий узнавший его в сердце своем находил рядом с собой брата.
Он дотронулся до моей щеки, его горячие слезы капали на мои руки, а зловонный запах потрошильщика рыбы наполнял мои ноздри. Он сказал:
– Уходи, мой брат Синухе, чтобы стражники не убили тебя и чтобы тебе не причинили вреда из-за меня. Уходи, но пусть мой плач пребудет с тобою во всякий миг, пока глаза твои не отверзятся и ты не увидишь все то, что вижу ныне я, и тогда мои слезы станут для тебя драгоценнее жемчуга и каменьев. Ибо плачу сейчас не я – во мне плачут поколения порабощенных и битых из века в век. В моих слезах – тысячи и тысячи слез, состаривших мир и сморщивших его лицо. Вода, что течет в реке, – это слезы тех, кто жил до нас, вода, что падает на землю в иных краях, – это слезы тех, кто родится после нас в этом мире. Когда ты поймешь это, ты не будешь больше одинок, Синухе.
Он склонился к земле передо мной, его скрюченные пальцы зарылись в пыль, а слезы серыми жемчужинами скатывались на гаванские пыльные камни. Я не понял его слов, хотя и готов был умереть от его руки. Тогда я оставил его, вытерев влажную от его слез руку о платье и унося с собой неотвязчивый зловонный запах. И скоро забыл о нем, продолжая идти туда, куда несли меня ноги, и сердце мое было полно ожесточения, разъедавшего его как зола, – ибо мое горе и одиночество казались мне огромнее горя и одиночества всех других. Вот так ноги принесли меня к бывшему дому плавильщика меди, и, пока я шел, мне попадались напуганные дети, прятавшиеся при моем приближении, и женщины, рывшиеся в развалинах в поисках утвари и закрывавшие от меня лица.
Бывший дом плавильщика меди стоял обгоревший, с закопчеными глиняными стенами, пруд в саду высох, а ветви смоковницы были черны и голы. Но среди развалин кто-то устроил навес, под которым я увидел кувшин с водой, и оттуда навстречу мне поднялась Мути – с вымазанными грязью седыми волосами, прихрамывая от увечья, так что мне показалось, что передо мной ее Ка, и я оцепенел в первое мгновение. Но она поклонилась мне, стоя на дрожащих ногах, и с усмешкой произнесла:
– Благословен день, приведший моего господина домой!
Больше она ничего не смогла сказать, потому что голос ее пресекся от горечи. Она опустилась на землю и закрыла лицо руками, чтобы не смотреть на меня. На ее худом теле во многих местах были следы от Амонова рога, ноги были изувечены, но все раны уже затянулись, и я ничем не мог помочь ей, хоть и осмотрел все тщательным образом, несмотря на ее протесты. Потом я спросил:
– Где Каптах?
– Каптах умер, – ответила она. – Говорили, что рабы убили его, увидев, как он потчует вином людей Пепитамона и предает их.
Но я не поверил ее словам, я хорошо знал, что Каптах не может умереть, Каптах будет жить, что бы ни произошло.
Мути страшно разгневалась, видя, что я не верю ее словам, и вскричала:
– Тебе впору смеяться сейчас, Синухе – все получилось так, как ты желал, и твой Атон торжествует! Вы, мужчины, все одинаковы! От мужчин все зло в мире, потому что они никогда не взрослеют, вечные дети! Дерутся, кидаются камнями, машут палками, расквашивают друг другу носы, и нет для них большего удовольствия, как приводить в отчаяние тех, кто их любит и желает им добра. Воистину разве я не желала тебе всегда добра, Синухе? И вот мне награда – изуродованная нога, продырявленное рогом тело и горсть прелого зерна для каши! Но что я, на себя мне наплевать. Мерит, Мерит, которая была слишком хороша для тебя, потому что ты мужчина, Мерит, которой ты почти что своими руками воткнул нож в сердце! А маленький Тот, из-за которого я выплакала все глаза! Он был мне как сын, я пекла ему медовые пирожки и так старалась лаской умягчить его буйный мужской нрав! Но тебе это все безразлично, ты приходишь ко мне с довольным видом, весь потрепанный, с облупленной физиономией и размотавший все свое богатство, приходишь, чтобы спать под моим кровом, который я столькими трудами и усилиями возвела над своей головой на развалинах твоего дома, и еще, верно, хочешь, чтобы я тебя покормила!
Бьюсь об заклад, что не успеет зайти солнце, как ты потребуешь себе пива, а наутро побьешь меня палкой, если я обслужу тебя не так скоро, и отправишь меня на заработки, чтобы самому отлеживать себе бока, – таковы мужчины, и я ничуть этому не удивлюсь, я уже ко всему привыкла, и никакая твоя новая затея не застанет меня врасплох.
Вот так она долго, с сердцем, выговаривала мне, не выбирая слов, пока ее бранчливая воркотня не напомнила мне дом и мою мать Кипу, и Мерит, так что сердце мое переполнилось печалью и слезы хлынули