из глаз. Увидев это, она всполошилась и принялась утешать меня:
– Ах ты, Синухе, отчаянный ты человек, ты же знаешь, что я не со зла говорю все это, а для твоего вразумления. И на самом деле у меня припрятана горсть-другая зерна, я сейчас быстро его смолю и сварю тебе вкусную кашу, а потом устрою тебе постель из сухого тростника здесь, среди этих развалин. Со временем ты начнешь заниматься своим делом, и мы выживем. А пока не беспокойся об этом: я хожу стирать в богатые дома, где много вещей, испачканных кровью, и этим зарабатываю на жизнь. Так что сейчас, чтобы ты немного потешил свое сердце, я вполне смогу одолжить жбан пива и увеселительном доме, куда на постой разместили воинов. Ну не плачь так горько, Синухе, мальчик мой! Слезами ничего не поправишь. Мальчишки есть мальчишки, им вечно надо что-то вытворять, от их безобразий страдают и сокрушаются сердца матерей и жен, но с этим ничего не поделаешь, так было, и так будет всегда. Все же мне совсем не хочется, чтобы ты притащил сюда еще каких-нибудь богов, – если ты сотворишь такое, тогда уж точно в Фивах камня на камне не останется! Я очень надеюсь, что этого не случится, хоть я, конечно, только простая женщина, старуха, и не мне учить мужчин. Но ведь я любила Мерит больше, чем любят дочь, – насколько я могу судить об этом, раз у меня не было детей. Я ведь всегда была уродлива и к тому же презирала мужчин. Так вот, она была мне дороже дочери, и все же я должна сказать: она не единственная женщина на свете, есть много других женщин, с которыми ты сможешь порадовать свое сердце, когда пройдет время, и ты перестанешь скулить и успокоишься. Воистину, Синухе, время – самое милосердное снадобье из всех снадобий, и оно засыпет как песок твою печаль, и ты станешь замечать, что на свете есть другие женщины, которые неплохо смогут угомонить ту маленькую штуку, что скрыта под твоим передником, и ты снова ощутишь довольство и начнешь толстеть – для мужчин ведь нет ничего важнее этой их штуки. Ох, Синухе, господин мой, как ты исхудал, щеки у тебя совсем провалились, я просто не узнаю тебя! Ну ничего, сейчас я сварю тебе вкусную кашку, потушу рагу из молодых тростниковых побегов и одолжу для тебя пива – если только ты перестанешь плакать!
Ее слова устыдили меня, я взял себя в руки и сказал:
– Я совсем не для того пришел сюда, чтобы быть тебе в тягость, дорогая Мути, я уезжаю и, наверное, вернусь очень не скоро, если вообще вернусь. Поэтому мне хотелось до отъезда посмотреть на дом, где я был счастлив, погладить шероховатый ствол смоковницы, дотронуться рукой до порога, стертого ногами Мерит и маленького Тота. И не хлопочи ради меня, Мути, я не могу есть твое зерно, потому что в Фивах сейчас царит великая нужда. Я постараюсь прислать тебе немного серебра, чтобы ты смогла прожить, пока меня не будет. И еще: пусть будут благословенны твои слова и ты сама, Мути, ты мне словно мать! Ты очень хорошая женщина, хоть слова твои жалят как осы.
Мути всхлипывала и утирала нос своими жесткими ладонями. Она не отпустила меня, а разожгла огонь и приготовила кушанье из своих скудных припасов, и мне пришлось его есть, чтобы не обидеть ее, хоть каждый кусок застревал у меня в горле. Мути смотрела, как я ем, кивала головой и, все еще шмыгая носом, приговаривала:
– Кушай, Синухе, кушай, отчаянный ты человек! Зерно мое, конечно, прелое и кушанье скверное и несъедобное, я сама не понимаю, почему меня это заботит ныне, когда и огонь-то я развожу с трудом, и хлеб мой пополам с золой. Но ты кушай, Синухе, потому что еда лечит все печали, укрепляет тело и веселит сердце, и ничего нет лучше для человека, много плакавшего и чувствующего себя сиротой, как хорошо покушать. Я понимаю, что ты опять собираешься отправиться в дальний путь и будешь совать свою глупую голову во все сети и ловушки, какие только ни есть, но с этим я ничего поделать не могу и помешать тебе не в моих силах. Так что кушай лучше, Синухе, чтобы окрепнуть, – и обязательно возвращайся, я благословлю день, когда ты вернешься, мой господин, и верно буду ждать тебя. Обо мне не тревожься, раз у тебя нет серебра, как я догадываюсь, – ведь ты его все извел, раздавая хлеб беднякам и рабам, которые тебя за это, конечно, не благодарили, а только издевались над твоей глупостью. Так вот, обо мне тревожиться не надо – я хоть и стара и колченога теперь, но еще крепка и уж, конечно, прокормлю себя стиркой и стряпней, пока в Фивах есть что стряпать. Только ты возвращайся, господин мой!
Вот так я просидел до темноты среди развалин бывшего дома плавильщика меди, и разведенный Мути огонь одиноко светился среди непроглядной черноты ночи. Но именно это место было моим единственным домом в целом мире. Поэтому я погладил шероховатый ствол смоковницы, думая, что, скорее всего, никогда больше сюда не вернусь, и погладил стертый каменный порог дома, думая, что наверняка уже не вернусь, и дотронулся до узловатых материнских рук Мути, думая, что несомненно будет лучше, если я никогда не вернусь, потому что всегда я приносил с собой лишь скорби и горести для тех, кто меня любил. И поэтому лучше мне было жить и умереть одному, как один я спускался во тьме по реке в просмоленной лодочке в ночь своего рождения.
Когда зажглись звезды и стража начала ударять древками копий о щиты для устрашения жителей развалин в гаванских переулках, я простился с Мути и покинул бывший дом плавильщика меди в фиванском квартале бедноты, чтобы еще раз посетить Золотой дворец фараона. И пока я шел к берегу, ночное небо над Фивами вспыхнуло багровым светом: зажглись огни на главных улицах, озаряя тьму, и звуки музыки достигли моих ушей, потому что эта ночь была ночью восшествия на престол фараона Тутанхамона, ночью празднеств в Фивах.
7
Но этой же ночью усердно трудились жрецы в храме Сехмет, очищая каменные плиты пола от проросшей между ними травы, водружая на место львиноголовое изображение, облачая его в пурпурные пелены и увешивая знаками войны и истребительного опустошения. Ибо, водрузив на голову Тутанхамона оба царских венца, красный и белый, лилии и папируса, Эйе сказал Хоремхебу:
– Теперь настал твой час, Сын сокола! Можешь трубить в трубы и объявлять о начале войны. Пусть кровь очистительной волной омоет землю Кемет, чтобы восстановилось былое и народ забыл самую память о ложном фараоне!
Поэтому на следующий день, когда в Золотом дворце фараон Тутанхамон вместе со своей царственной супругой играл в погребальные церемонии, а опьяненные властью жрецы Амона курили священные благовония и без устали проклинали имя фараона Эхнатона на вечные времена, Хоремхеб отдал приказ затрубить в трубы на всех перекрестках, медные врата храма Сехмет распахнулись настежь, и Хоремхеб во главе отборной части войска двинулся по Аллее овнов торжественным ходом совершать жертвоприношение Сехмет. Жрецы к тому времени получили свою долю – каменотесы рьяно тесали камни во всех храмах, дворцах и гробницах, уничтожая на веки вечные проклятое имя фараона Эхнатона. Фараон Тутанхамон тоже получил свою часть – царские мастера строительных работ уже собирались на совет о месте будущей гробницы. И Эйе получил свою часть – десница царя, он управлял землей Кемет, ведая налогами, судом, награждениями и раздачей знаков благоволения. И вот настал черед Хоремхеба, чтобы и ему получить свою часть. Я последовал за ним в храм Сехмет, ибо он непременно хотел показаться мне во всем своем могуществе – наконец он объявлял войну, ради которой употребил столько сил и хитрости и к которой готовился всю свою жизнь.
К его чести должен сказать, что Хоремхеб в эти мгновения своего торжества отринул всякий внешний блеск и пышность и решил впечатлить народ именно простотой церемонии. Поэтому в храм он отправился на обычной колеснице, над головами его лошадей не раскачивались перья, а колеса не сверкали золотом. Вместо этого по обеим сторонам повозки поблескивали, рассекая воздух, отточенные медные резаки, а его копейщики и лучники вышагивали ровными рядами следом, и удары их голых ног по камням Аллеи овнов