ему там у этого полусумасшедшего Свенссона… Может быть, она беспокоится из-за моего неудачного романа с Эстер, хотя я никогда ей ничего не говорил — наши с Эстер отношения были обречены на секретность. Но она может и сама догадаться — такая у меня мама.
Я стою с маминой запиской в руке у окна. Сухой воздух, в ярком свете солнца танцуют пылинки. Я открываю окно и вдыхаю запах выхлопных газов и нагретого асфальта. Как мне все это знакомо: крыши соседних домов, запахи, пыльные тополя на улице… если немного высунуться из окна, виден уголок Стурторгет[7]. Белая, как мел, булыжная мостовая, поток машин, похожих на доисторические чудовища. Как все это знакомо — я видел все это, наверное, тысячу раз. Странно, но Эстер вдруг потеряла для меня всякое значение.
Я складываю вещи: ключи от дачи, одежда, сумка-холодильник с едой, акустическая гитара и наброски нескольких пьес — я начал работать над ними в самом начале лета. Выношу вещи в прихожую, поднимаю разбросанную по полу почту, возвращаюсь в кухню и сажусь на прохладную мойку. Оказывается, в кухне включено радио — я и не заметил. Слабый шорох новостей: «Премьер-министр Англии Маргарет Тэтчер сообщила, что военные затраты на войну на Фолклендских островах составили… В демонстрации за мир, согласно данным полиции, приняли участие… На днях состоится концерт „Роллинг Стоунз“ в Новом Уллеви»… Голос диктора все время меняется — то он четкий и ясный, то вдруг я не могу понять ни слова, словно он говорит на неизвестном мне языке. Я выключаю радио и начинаю разбирать почту. Реклама мороженого — два торта по цене одного. Пакет от социал-демократической партии — в этом году выборы, пора гнать буржуазное правительство… В самом низу — письмо от Кристины. Оно адресовано мне, написано самым лучшим почерком, на какой она только способна. Я какое-то время рассматриваю письмо, как будто конверт может мне о чем-то поведать. Потом возвращаюсь в прихожую и сую письмо в футляр гитары.
Я захожу к папе в букинистический — попрощаться. Несколько покупателей слоняются вдоль полок с книгами. Папа сидит за прилавком и слушает радио: «Позвони — сыграем». Он настолько поглощен этим занятием, что не замечает моего прихода. Неестественный голос Теллемара: «Какой шведский король был вынужден отречься от престола в 1809 году? На кону — три диска…»
— Густав-Адольф Четвертый, — произносит папа в пространство. — Заклятый враг революции и Наполеона. К чему это привело? У нас появилась новая форма правления, Карл Тринадцатый заключил мир с Россией и Францией и остался без Финляндии — она отошла к русским. Бернадотт стал, понятно, кронпринцем. Кстати, папу Пия Седьмого увезли в Савону, а вот по какой причине — забыл… Впрочем, это к делу не относится.
Мне всегда смешно, когда папа вот так разговаривает сам с собой; папа — неисчерпаемый источник знаний. Когда я думаю о нем, я всегда вижу его в магазине — с нахмуренным лбом, прищуренными глазами, с книгой в одной руке и с трубкой — в другой. Когда я был поменьше, я приходил сюда каждый день. Тогда я восхищался им; впрочем, я восхищаюсь им и сейчас. Его спокойствие, его манера двигаться — мягко, как кот, и в то же время немного неуклюже. Иногда он давал мне какое-нибудь поручение, и я бывал ужасно горд, сознавая свою значительность — сортировал скрепки и кнопки на его письменном столе в конторе в полуподвале, складывал вновь прибывшие книги в стопки по буквам алфавита. Справившись с заданием, я всегда получал вознаграждение — пару крон или билет в кино на дневной сеанс.
По радио звучит какая-то песня по заявке зрителей, и папа наконец меня замечает.
— Йоран? — говорит он. — А я тебя и не заметил. Что это ты подкрадываешься?
— Я не подкрадываюсь. Это ты, когда чем-то занят, ничего не видишь и не слышишь.
Папа смущенно смеется и машет на меня рукой.
— Я уезжаю на дачу. Там что-то надо делать?
— Насколько я помню — нет.
Я киваю и сомневаюсь — сказать отцу или нет? Наконец решаюсь.
— Я получил письмо от Кристины.
Папа смотрит на меня с удивлением.
— От Кристины? Что она пишет?
— Я еще не успел прочитать.
— Вот оно что… Тогда, значит, ты тоже ничего не знаешь…
Он замолкает с отсутствующим видом.
— Погоди-ка, — говорит он, наконец, — у меня тут кое-что для тебя припасено.
Он идет к витрине и достает оттуда книгу «Что каждый должен знать о музыке» некоего профессора Мовинкеля.
— Вот послушай. — Он открывает книгу. — «Для голосоведения справедливы те же правила, что и в учении о гармонии; параллельные квинты и октавы неприемлемы, следует избегать перекрывающих друг друга интервалов. Но в музыке негров, в джазе, эти правила постоянно нарушаются, и результат получается соответствующий: атональная, дисгармоническая музыка».
Папа со смехом откладывает книгу.
— Интересно, что сказал бы по этому поводу Эрик? — говорит он задумчиво, и улыбка исчезает с его лица. — Я имею в виду, он же сам джазовый музыкант…
Он берет трубку и начинает набивать ее в соответствии с неким в течение долгих лет разработанным ритуалом. Мне почему-то становится его жаль. Я все же надеялся, что он попросит меня открыть письмо. Но нет — не попросил. Для него имеет значение в жизни только Эрик — брат, которого он никогда не видел, разве что в младенчестве.
— Я уезжаю, — повторяю я. — Ты уверен, что там ничего не надо сделать?
Отец машет рукой.
— Нет-нет. Желаю приятно провести выходные.
Письмо я читаю в автобусе.
Ее почерк — мелкий и угловатый, похожий на рунические письмена. Почему она пишет все это, какой в этом смысл? Иногда мне кажется, что ей на нас наплевать. Ее всегда тянуло куда-то от нас, от того, что принято называть семьей, она все время искала нечто другое, не поддающееся определению. Интересно, как бы я себя вел, если бы у меня были такие же странные отношения с мамой… как их назвать? Противоречивые? Постоянный и переменный ток в одном и том же проводнике? Кристина всегда хотела быть ближе к матери, и в то же время ее тянуло прочь от нее, она искала одновременно решающей ссоры и окончательного примирения…
Иногда я вспоминаю мамины слова, она все время повторяет: «С тех пор, как Кристина бросила школу, у нее все пошло кувырком»… Голос ее при этом звучит довольно холодно, она именно так думает и в то же время стыдится — все же Кристина ее дочь. Вот уже два года, как сестра уехала из Фалькенберга, на днях ей исполняется двадцать. Я пробую понять, что из этого следует, она же так молода, она моложе меня — но додумать эту мысль мне не удается. У Кристины нет возраста, она вне возраста… может быть, она собирается стать бессмертной?
Прекрасно помню ее последние месяцы и дни в Фалькенберге. Что-то у них произошло с мамой, но никто, кроме них, не знал, что именно. Они плакали по ночам у себя в спальнях, и мама, и Кристина, думали,