отражается мое лицо, лицо старика и юноши. Мне кажется странным, что у нечистого такие блестящие туфли, что на нем темный костюм и скромный коричневый галстук, что лицо его так банально и приветливо.
— Ну что ж, прощаемся до времени, — говорит он и показывает на развилку. — Мне туда, а тебе туда.
Он поднимает руку на прощанье, и в жесте его привкус победы, привкус счастья и катастрофы. Я иду по указанной мне дороге, не оглядываясь. Проселок совершенно белый, спелые колосья почти касаются земли. Я медленно иду, ни о чем не думаю и вдруг обнаруживаю, что тропа привела меня на лесное кладбище… я вижу мамин могильный камень, лежащий на густой, сочной траве. Я могу заключить договор с Дьяволом, думаю я, но не здесь. Не на маминой могиле.
Пятница в конце января, вечер. За окном — снег, он валил весь день и укрыл город ослепительно- белым одеялом. Уже стемнело, черное небо отливает золотом, источаемым далекими звездами. Я смотрю в окно и решаю остаться вечером дома с папой и немного расслабиться. Никаких концертов в выходные нет… если говорить честно, у нас не было за последние два месяца вообще ни одного концерта, и одна эта мысль приводит меня в такое уныние, что не хочется выходить из дома.
Смотрю, смотрю на снег… Белое хлопковое одеяло. Ничего не хочу — лишь бы стоять здесь у окна и смотреть на снег, лишь бы время шло побыстрее. Мне становится смешно, и я вижу в оконном стекле неясное отражение собственной смеющейся физиономии: мне всего двадцать четыре года, а я так устал, что подгоняю время. Что будет, когда я состарюсь? Или даже не состарюсь — буду в среднем возрасте… и таким же одиноким, как мой отец?
Он сидит в библиотеке и читает про Париж. Бог знает, сколько он книг прочитал о Париже только за этот последний год… Книги по истории, романы и сборники стихов, статистические справочники, парижские демографические отчеты сколько родилось, сколько умерло, экономический статус… все подряд. Он мог бы запросто сыграть в «Открой или удвой» по теме «Париж».
— Париж есть Париж, — говорит он. — Эрик в Париже, и я должен его навестить. И сестра твоя там, если не усвистала куда-нибудь. Она обещала мне показать Париж.
Он читает книги о Париже и думает о своем брате Эрике.
— Папа! — восклицаю я. — Кто тебе сказал, что он все еще в Париже? Прошло уже тридцать лет с тех пор, как ты это узнал.
— Что ты хочешь сказать?
— Что я хочу сказать?… Вот именно — что я хочу сказать… Ты не видел его с раннего детства; почему он не дал о себе знать? А ты уверен, что он горит желанием с тобой встретиться? И кто тебе сказал, что он до сих пор в Париже? Он же мог давным-давно уехать оттуда… в Каресуандо или еще в какую-нибудь дыру! В конце концов, он мог и умереть.
Папа вздыхает и предупреждающе поднимает ладонь, как он всегда делает, немного неуклюже, но очень красноречиво — этого вполне достаточно, чтобы я замолчал, а он вновь погрузился в свое мысленное путешествие в Париж, и мне ничего не остается, как задавать себе бесчисленные вопросы: почему он не найдет себе работу? Почему он не найдет себе женщину? Почему он сиднем сидит в своей комнате, никуда не выходит и никого не хочет видеть? Боже праведный, думаю я, после того, как рухнула его фирма, становится хуже и хуже, ему нечем себя занять, он сидит, как сыч, в своей библиотеке, читает и мечтает поехать в Париж, куда он никогда не соберется…
— Делай что-нибудь, черт возьми! — говорю я ему иногда. — Пойди на танцы в Гранд-отель. Встреть кого-нибудь, влюбись, для этого никакой возраст не помеха. Или найди любую, самую пустяковую работу, лишь бы не сидеть дома!
Он удивленно смотрит на меня своими красивыми сонными глазами.
— Легче сказать, чем сделать, — произносит он задумчиво. — В моем возрасте не так-то легко найти работу, даже если безработица сейчас сравнительно невелика… Особенно если у тебя нет высшего образования и ты не готов по первому сигналу уехать в другой город. Почитай газеты, и тебе все станет ясно.
Я вздыхаю. А что сказать, когда он прав, прав вне всяких сомнений? После разорения фирмы в прошлом году бюро по трудоустройству дало о себе знать всего один раз, и то это была какая-то временная работенка на подхвате. Папа три месяца носил рабочий желтый комбинезон в компании хронических безработных и городских алкоголиков — это было какое-то никому не нужное строительство прибрежной дороги. Работы почти не было — они минут пятнадцать в день раскидывали лопатами гравий, а все остальное время играли в карты. Он приходил домой бледный, как смерть, совершенно измотанный ничегонеделанием.
— И как работа? — спрашивал я его.
Он качал головой и, вздыхая, говорил:
— Ничего хорошего.
«Ничего хорошего» означало, что он ненавидит эту работу лютой ненавистью. У труда его не было цели, не было результатов, он и его так называемые товарищи по работе слонялись туда-сюда в ожидании, когда же, наконец, кончится этот бред.
Он кончился в сентябре, через четыре месяца после краха фирмы. Он получал пособие по безработице, а бюро пыталось найти ему другую работу. Какие только идеи ни возникали — пойти на курсы, приобрести квалификацию, может быть, он сможет снова начать работать в торговле. Но из этого, понятно, ничего не вышло. Потом он сел на социал, периодически подолгу болел, пока речь не зашла о досрочной пенсии по инвалидности. Это было для него, как удар в лицо — в него никто не верил, обществу он был не нужен.
— Может быть, надо мной висит какое-то проклятье? — сказал он как-то вроде бы в шутку, но и всерьез. — Сначала мама, потом фирма, а теперь еще и это!.. Точно так, как она сказала, умирая: ничто не сбылось, ничто не вышло так, как мы хотели.
Теперь я думаю: может быть, оно и к лучшему, что его оставили в покое с его книгами. Во всяком случае, это не оскорбляет его и не причиняет боли.
Мы смотрим телевизор — «Рапорт», «Актуэльт»[32] и какую-то безумно скучную мыльную оперу. Папа громко разговаривает сам с собой, комментируя очередные новости о зараженных СПИДом стокгольмских наркоманах.
— Подумаешь! Это ничем не хуже, чем чума! — восклицает он. — В 1350 году вымерла треть населения. И никаких игл, и никаких шприцев — нагрузили корабль трупами, и все.
Я против воли улыбаюсь — меня развлекает его манера разговаривать с самим собой вслух, как дети или старики; эта комическая риторика, замешанная, к сожалению, на щемящем одиночестве…
На экране появляется программа передач, и папа стонет:
— Ничего интересного, ничего познавательного… В Париже наверняка лучше, там больше каналов и совершенно другой интерес к науке и культуре.
Я вспоминаю, что на нашем углу открыли видеопрокат; может быть, папа хочет посмотреть какой- нибудь фильм? Я могу сбегать.
Он размышляет несколько секунд.
— Нет, — говорит он в конце концов. — Я лучше почитаю, а потом пойду спать.
Он долго и неловко выбирается из кресла. В мертвенном свете от экрана я вижу его неестественно резко, мельчайшие детали лица, поры на лице открываются и закрываются, точно крошечные моллюски. Он выглядит очень старым сейчас. Человек в ожидании конца.
— Тебе тоже лучше лечь, — говорит он. — Завтра рано на работу.
Он смотрит на меня сочувственно, словно хочет сказать: нас теперь только двое, мы должны заботиться друг о друге.
Я сижу еще довольно долго и смотрю ночной фильм. Четверо бандитов похищают женщину, герой скачет по пустыне, красивый, мужественный и бессмертный. Нет никаких сомнений, что он отобьет эту женщину у бандитов и трахнет ее на фоне ослепительно прекрасного заката. Потом я выключаю ящик и озираюсь — мебель, украшения… все связано с каким-то событием, с каким-то человеком… Я тоже, думаю