Тогда я набрался мужества и сказал:
— Дорогой синьор Вальтер, ваш отец хотел видеть меня. Я был в «Метрополитен», примчался сюда со всех ног, проглотив наскоро бутерброд с чашкой кофе, и, едва я пришел, он сразу же заставил меня петь «Аиду», а потом стал сердиться, что я пел вовсе не «Аиду»!
Не в силах больше сдерживать волнение и душевное смятение, я обратился к маэстро:
— Дорогой маэстро, мне очень жаль, но я никогда больше не приду к вам, потому что не хочу, чтобы мое сердце разорвалось в этих стенах. До свидания, — и быстро вышел из кабинета.
Приехав домой, я все рассказал Нанетте, описав ей, как со мной обошелся маэстро Тосканини.
Мы жили в ту пору в гостинице «Ансония». Там я познакомился с баритоном Джузеппе Данизе. Нанетта, не зная, как утешить меня, позвонила ему. Он сразу же пришел к нам и озабоченно спросил:
— Что случилось?
Я рассказал обо всем, и Данизе, человек опытный в театральном мире, стал уверять, что Тосканини снова вызовет меня и все уладится. Он добавил:
— Завтра приходи ко мне, и мы посмотрим, что за «Аиду» ты поешь и почему так сердится Тосканини.
«ПЬЕМОНТСКИЙ УПРЯМЕЦ»
На следующий день я отправился к Данизе. Он внимательно послушал мое исполнение. Когда я закончил петь, он сказал:
— Видишь ли, Вальденго. Тосканини прав. Это не та «Аида», которая ему нужна.
И Данизе, добрый и великодушный человек, в течение нескольких дней прошел со мной всю партию, заставив сделать то, что, по его мнению, должно было устроить маэстро.
Прошла неделя. Я совсем успокоился и не сомневался, что Тосканини больше не вспомнит обо мне, как вдруг раздался телефонный звонок: Вальтер сообщил, что маэстро ждет меня завтра, чтобы пройти со мной «Аиду».
Репетиция должна была состояться в Эн-Би-Си в том же кабинете. Подойдя к двери, я не решался войти. Увидев Вальтера, выходившего из кабинета, я спросил его:
— Как там маэстро, бушует или спокоен? Тот ответил, похлопав меня по плечу:
— Иди, иди, не бойся! Получай нагоняй, которого заслуживаешь!
Вальтер был всегда очень добр к нам, певцам, и старался усмирить льва, унять бурю или по крайней мере избавить нас от самых сильных вспышек молнии.
Я вошел. Маэстро сидел на диване. Я поздоровался, он тепло ответил мне. Нелли только что закончила свою партию. Маэстро сказал:
— Нелли, отдохни пока. Я хочу послушать этого Амонасро…
Я спел всю партию так, как ее подготовил со мной Данизе. Тосканини молчал. Когда же я закончил, он спросил:
— Ну что тебе стоило спеть так же в тот раз? Я бы не сердился и тебе не досталось бы! Разве ты не понимаешь, что фразу «Ma tu re, tu signore possente» гораздо приятнее слушать исполненной вполголоса, а не на крике, как это было тогда?
— Да, маэстро, вы правы, — пробормотал я.
— Прав, прав, — буркнул он, — но ты пел не так и рассердил меня.
С этим в высшей степени требовательным человеком репетировать — означало снова и снова повторять все сначала. Он никогда не был доволен, потому что все время стремился подойти к той идеальной форме красоты, какую представлял своим внутренним взором и которой никак не мог достичь.
Наконец в один прекрасный день маэстро остался доволен. Он сказал:
— Оркестр в этом месте звучит pianissimo. Если посмотришь партитуру, увидишь, что Верди написал тут четыре
В другой раз я дошел до слов Амонасро «Se l'amor della patria e delitto, siam rei tutti, siam pronti a morir». Увлекшись, я сделал акцент, усилив звук на слове «patria». Маэстро остановил меня:
— Не надо такого пыла на слове «родина». Взглянув на него, я прочел в его глазах горькое чувство…
Хотя партия Амонасро небольшая и не столь сложная, как партия Яго в «Отелло», маэстро все равно сумел сделать из нее большую партию. Не было такого пассажа, где бы он не указал мне интонацию, тембр, выражение. Он часто повторял:
— Запомни, дорогой. Верди в Амонасро видел не столько воина, сколько отца, и все фразы, кроме слов «Non sei mia figlia, dei faraoni tu sei la schiava», должны звучать нежно.
Как-то раз я в этой же фразе продержал одну ноту дольше, чем хотел. Маэстро сразу остановил меня:
— Ты джиджоне и больше ничего! Я ответил:
— Знаете, маэстро, я почувствовал, что нота у меня получилась хорошая, и протянул ее.
Он посмотрел на меня и сказал:
— Амонасро буду петь я и спою лучше!
— Пойте, — ответил я, — а я буду дирижировать.
Я думал, что после таких слов, невольно слетевших у меня с языка, маэстро устроит, как обычно, головомойку. Но все обошлось. Он рассмеялся:
— Ладно уж, ничего с тобой не поделаешь, пьемонт-ский упрямец!
В другой раз на фразе «Suo padre…» я слишком долго держал чистое
— Если бы у эфиопов король был таким джиджоне, как ты, они со страху все разбежались бы, и ты бы остался один-одинешенек.
Я не мог не рассмеяться. Он заметил:
— Между прочим, ничего смешного тут нет. Тосканини не удалось привлечь к работе над «Аидой» тенора Бьёрлинга и он пригласил Ричарда Так-кера. Я слышал, как он однажды говорил о нем с баритоном Де Лука:
— Видишь ли, Де Лука, у этого Танкера хороший, крепкий тенор и вдобавок, как и у Пирса, прекрасный итальянский язык.
Случилось так, что Таккер пришел на репетицию, не знаю уж почему, со своим преподавателем пения. Он вошел в студию с некоторой развязностью, которая, конечно, не понравилась маэстро. Я в это время пел, и его настроение сразу же отразилось на мне. Все разладилось, и я, перестав петь, сказал:
— Маэстро, я же понимаю, что вы сердитесь на них, а достается мне.
Он ответил:
— Совершенно верно, мне надо отвести душу, а на итальянском языке это легче сделать…
Таккер и его учитель переглянулись, но, не понимая языка, конечно решили, что Тосканини за что-то ругает меня. Забавно было видеть их лица!
Замечу мимоходом, что маэстро считал, будто таким образом он нашел удобный способ изливать свой гнев… Я служил ему козлом отпущения! Очень часто, однако, я тоже не молчал, и тогда он придирался ко мне еще больше. Выходя из себя, он давал разрядку своим нервам и после таких взрывов быстрее успокаивался, утихал, снова становился добрым и мягким, как прежде.
Кто не знал хорошо Тосканини, не сможет представить себе все величие души и бесконечную доброту этого человека, столь непримиримо сурового в искусстве и столь человечного в жизни. Конечно, когда он дирижировал, он знать никого не хотел и воздавал, порой грубо и резко, кесарю кесарево, но едва репетиция заканчивалась, даже если она проходила бурно, он снова становился таким же, как прежде, без неприязни к кому бы то ни было, всегда готовый прийти на помощь и расположенный к каждому, кто