воспитанием, как меня в жизни никто не воспитывал. «Пойдите сюда, Тобольд», — говорил он каждую минуту, или: «Куда вы делись, Тобольд?» Он преследовал меня по пятам, как охотничий пёс. «Ну-ка, поторопитесь», — бросал он мне, или так: «Шибче, шибче, кому говорю!» «Когда я вас зову, Тобольд, — говорил он, — вы обязаны уже быть на месте, раз-два, поняли? А когда я ещё только собираюсь вас отослать, вы должны понять без слов и испариться, прежде чем я успею скомандовать. Быстрее ветра, прочнее стали! А если станете вешать нос, то мы оба пропали. Учитесь у меня, Тобольд, чтобы потом вы могли эти знания применить и реализовать. И не надо долго думать! Вы должны в любую минуту быть готовы ко всему, как огонь, однажды запалённый и теперь вечно полыхающий сам по себе. Всё! Шагом марш!» Такими и подобными фразами погонял он меня. Однажды он чуть было не дал мне пощёчину за то, что я курил в своей комнате вместо того, чтобы заниматься делом. Вломился в дверь как дьявол и словно бы совсем уже собрался меня обесчестить. Но я осторожно отвёл его руку, сверля при том его лицо взглядом красноречивее иной пламенной речи. Мы стояли совсем рядом, лицом к лицу, носом к носу, и когда я сказал: «Даже не думайте», он вдруг стал нежен и осмотрителен и даже чуть не расплакался. Чтобы целиком воспользоваться представившимся случаем, я тотчас же постучался к секретарю и обратился к нему, в ответ на вопрос, что мне угодно, с просьбой уволить меня, и по возможности немедленно, из замка и положить конец моей лакейской службе: «Я сыт по горло и ничего не желаю так горячо и незамедлительно, как со всей решимостью повернуться спиной к этому замку».
— И почему же? — спросили меня с изяществом и сдержанностью.
— Потому что кастелян человек грубый и потому что я не для того сюда приехал, чтобы сносить грубости, — ответил я с вызовом.
На что мне ответили не более как: «Нам не угодно вмешиваться в подобные дела, и мы вынуждены от всей души, но и со всей строгостью просить вас удалиться и снова спокойно приступить к работе. С кастеляном мы поговорим».
С проклятым грубияном поговорили; теперь мне было его почти жаль, поскольку я на него пожаловался, хотя, возможно, в том и не было такой уж срочной нужды.
Парк и деревня источали очарование, и мало-помалу настала осень. Мне выдали ливрею, т. е. фрак, которым я теперь очень гордился. Мало-помалу я избавился от всякой робости и стал, напротив, вести себя с вызовом, самоуверенно и дерзко. Однажды камердинер ощутил, что вынужден, по причине оскорблённой чести, прочесть мне нотацию, причём в столовой зале и во время обеда, когда мы, все четверо слуг — кастелян, камердинер, первый и второй слуга — были заняты сервировкой. В течение приёма пищи всё происходило, естественно, чинно, благородно и в высоком стиле. Я как раз собирался поднять высокую стопку чистых тарелок и отважно отправиться с этой горой на ладони вкруг стола, за которым сидели и пировали господа. Камердинер, этот представитель кодекса пристойности в замке, увидел, на что я собираюсь осмелиться, и, убедившись в серьёзности моего намерения, подошёл ко мне и негромко сказал с укоризненной, пеняющей миной: «Мы не делаем подобных трюков. Я вынужден дать вам понять, что у вас мало представления о чести и достоинстве. Вы состоите на службе в благородном доме, а не в каком-нибудь ресторане. Поскольку вы, видимо, не в состоянии отдать должное этой разнице, о чём можно только сожалеть, я обязан хотя бы отчасти просветить вас в вашем непонимании. Будьте добры, поставьте половину тарелок обратно». Никогда не забуду его лица, полного презрения, глаз, полных гнева и гордого неодобрения, или голоса, пропитанного тонким пониманием приличий, которым он всё это проговорил. Камердинер был примерен во всех отношениях, я же далеко не во всём мог служить образцом, о чём, впрочем, ежесекундно помнил. Камердинеру я всегда казался несколько подозрительным.
Кастелян был более-менее доволен мной, поскольку видел, что я стараюсь изо всех сил, и не раз говорил мне об этом. Тем не менее, он никак не мог полностью отказаться от охоты и травли. Не хочу оставить без упоминания одну деталь комического свойства, т. е. незначительную неприятность: однажды в начале моего пребывания в замке я, гуляя среди парковых насаждений, случайно натолкнулся на одного из двух охотников, который, по всей видимости, принял меня за благородного господина и потому поздоровался со мной подобострастно, т. е. решительно чересчур вежливо, и совершил тем самым ошибку, из-за которой он потом ещё долго, думаю, сердился на меня, хоть и без малейшей на то действительной причины. С самим графом я ни разу по-настоящему не соприкоснулся, что мне, в общем-то, было, разумеется, более-менее всё равно. Мне очень нравилась моя комната в первом этаже, это, по сути, было важнее всего. Англичанин, армейский капитан и, по всей видимости, близкий друг графа, также не должен остаться без упоминания, поскольку этот англичанин во всём задавал тон. Всё, чего он ни желал и о чём ни распоряжался, считалось верхом искушённости, и потому его приказы следовало выполнять безусловно и мгновенно. Точно не знаю, есть ли — или был когда-либо — хоть в одном из всех немецких замков англичанин, который бы пользовался такой высокой степенью уважения, и самый вид которого уже внушал бы повсеместное благоговение. У нас, во всяком случае, такой англичанин имелся, и могу сказать со всей определённостью: у него был вес. Вообще говоря, не хочу показаться несправедливым, потому считаю себя обязанным заявить, что этот мсье англичанин казался мне очень хорошим и вполне сносным человеком. Он вёл себя, в первую очередь, исключительно просто, а умное лицо его выказывало человеколюбие, энергичность и воспитание.
Сам замок представлял собой массивное здание, а многочисленные комнаты и покои, в которые я мог заглядывать сколько душе угодно, приковывали к себе мой интерес и внимание своей благородной обстановкой. Некоторые помещения содержали немало достопримечательностей, среди прочего — красивые печи времён грациозности и галантности. Обширный чердак был битком набит разнообразными любопытными и удивительными предметами, которые живо повествовали о том, что граф был ревностным коллекционером антиквариата. В библиотеке царила атмосфера изящности и аристократичности, а в просторных и протяжённых коридорах, которые солнечный свет нередко пробегал насквозь самым очаровательным образом, на стенах висели разные старые и ценные картины, удивительные и притягательные свидетельства художественного усердия дней минувших, как, например, семейные портреты и городские пейзажи. Большой рыцарский зал украшала импозантная дорогая мебель с богатой инкрустацией, очевидцы эпохи насколько крепко сбитой, настолько и давно минувшей, по большей части совершенно чудесные экземпляры: столы, стулья, светильники и зеркала. Здесь блистала коллекция роскошеств и чудес, среди которой становилось одиноко и думалось о величии. А ещё были в замке комнаты с вещами и вещичками времён ампира и бидермейера, из эпохи, скажем так, нервозности и гениальной чувствительности. В приёмной зале взгляд притягивали диковинные старинные сани, и только комната графа пустовала. Кроме старомодной скамейки для произнесения молитв здесь выставлялась напоказ вполне современная трезвость и неприукрашенность, если из таких вещей вообще возможно сделать шоу. Граф, по всей видимости, предпочитал английских писателей, например, Шоу.
Одной из самых замечательных обязанностей, исполнения которых от меня требовали, было зажигание многочисленных ламп — занятие, которое стало доставлять мне удовольствие, когда я научился находить в нём прелесть. Каждый вечер я, можно сказать, нёс свет в сгущавшиеся сумерки, или даже так: во тьму. Поскольку граф был большой любитель красивых ламп и абажуров, с последними приходилось обходиться крайне заботливо. Вечерами, когда я скользил из комнаты в комнату, вокруг стояла тишина, полная такой неги, что весь замок казался заколдованным. Все залы представлялись мне сказочными залами, парк — сказочным парком, а сам я — Алладином со сказочной, т. е. чудесной лампой, который шагает вверх по устеленной роскошными арабскими коврами дворцовой лестнице. Вторым, тоже важным и значительным делом, являлась растопка очага и поддержка в нём пламени, поскольку уже стало понемногу холодать. Что касается этой обязанности, то должен сказать, она меня восхищала. Топить, разводить огонь мне всегда нравилось и приносило своеобразную радость. Так что я нёс людям, т. е. господам, кроме света ламп, коим они пользовались благодаря моим стараниям, ещё и живительное, радостное тепло, и могу считать себя вправе заявить касательно этого последнего из упомянутых умения и навыка, что я достиг в нём практически общепризнанного мастерства, в котором никто как будто не сомневался и ни разу не усомнился. Особенно мне нравилась растопка каминов. Я мог целых полчаса стоять на коленях перед камином и глядеть на весёлые, живые, грациозные языки пламени. Спокойствие спускалось в душу, когда я смотрел на пламя во всей его красе, и домашний уют, который я чувствовал при виде этой удивительной субстанции, этой языкастой, пылкой, романтической стихии, делал меня во всём объёме понятия и в полном смысле слова счастливым. О том, как я таскал туда-сюда уголь, о грубых, громоздких, неуклюжих, однако весьма полезных в хозяйстве чурбанах, о тонких, ломких лучинах и о том, как я всегда запачкивался в угольном подвале, за что меня всякий раз отчитывал кастелян: «Тобольд, что за вид!», обо всём этом я не