о чем говорить с очередной любимой. Ей пора уходить, она не уходит, она считает, что её присутствие благотворно влияет на мою нервную систему. И тогда я включаю телевизор и смотрю на экран.
Однажды я увидел, как «работают» мои коллеги. Надо признаться: работали они грубо и топорно. Политический деятель, которого они охраняли, пытался поговорить с народными массами; так они, молодцы, теснили его от масс, таращили во все стороны глаза в попытке отыскать в радостно-возбужденной толпе счастливого народа подлого бомбиста; словом, напоминали биологических роботов с одной примитивной программой: отдать свою жизнь во имя идеи.
Признаюсь, однако, что и себя я видел как-то на экране: был не лучше. Академик был прекрасен, а я сам на себя не походил: полудебильный малый с носорожьей свирепостью и подозрительностью всматривающийся в безобидный ученый люд.
И получается: я все-таки есть; я увидел себя на телевизионном экране, меня трудно было узнать, но тем не менее…
Я — есть, потому что существуют те, кто нуждается в защите своей ценной плоти. Я не говорю сейчас об ученых; они умницы, своим беспросветным трудом укрепляют могущество и обороноспособность родины; я о тех, кто еженощно думу думает о заботах и чаяниях народа, кто не жалеет живота своего ради собственного благополучия. Они, олимпийские боги, нуждаются в охране, и я согласен: мало ли какому дураку покажется, что его проблемы никого не интересуют. Но вопрос в другом: мы в силах защитить тела, а кто защитит наши души? Кто защитит души всех нас — от нас же самих?
— Слушай, не в службу, а в дружбу, — сказал Нач, когда мы пили чай в его кабинете; мы были вдвоем; и был вечер, ближе к ночи. — Тут такое дело, сынок, — генерал-майор включил вентилятор, хотя было довольно прохладно. Так вот, Александр, хочу, чтобы ты мне помог, — сказал Нач. — Не в службу…
— Пожалуйста, — ответил я.
О чем же мы говорили? Для тех, кто мог нас подслушивать в этот полночный час, беседа наша осталась бы тайной, любители пирожных и чужих тайн из-за шума вентилятора не смогли бы вникнуть в суть происходящего разговора. Старый, как мир, прием: включил вентилятор — и любое, даже ухищренное последней научной мыслью, устройство из передового арсенала оперативной техники бессильно.
… У ГПЧ было выразительное лицо: трапецевидная челюсть, большой крестьянский нос, широкий рот, отечные мешки под глазами; взгляд фильтровал окружающий мир; говорил медленно, словно взвешивая слова; движения тоже были осторожные; курил дешевые отечественные сигареты — привычка.
Он был священной коровой и, казалось, мог себе позволить быть свободным и счастливым. Однако время было замечательное: шла изнурительная, изматывающая всех гонка за власть. И все понимали, что в этой молодецкой гонке победит, безусловно, сильнейший.
— Не в службу, а в дружбу, — сказал Нач, втягивая и меня в смертельные виражи.
Потом он выключил вентилятор, наступила тишина, было слышно, как по улице бредет поздний прохожий под хмельком и мелочишка звенит в его кармане: дзинь-дзинь-дзинь.
— Как твоя дочка? — поинтересовался Нач, любуясь комнатными растениями, цветущими пышным цветом по стенам.
— Слава богу, растет, — отвечал я. — Правда, болеет часто.
— Скоро клубника заплодоносит, — дядя Коля сладко потянулся в кресле. — Очень полезная, витаминов много.
— Спасибо, — сказал я.
— А? — генерал-майор был малость глуховат.
— Спасибо, — поблагодарил я.
— Ты что? Свои же люди? — удивился Нач.
Он был наивным человеком, и думал, что декоративной клубникой можно поправить здоровье моей дочери. Осенью она часто простужается — вся в меня. Хотя её мама требует, чтобы дочь называла меня дядей Сашей. И она называет: папа-дядя Саша — смышленый ребенок, вся, повторяю, в меня.
Мне нравится гулять со своей дочерью.
— Машенька, — говорит ей мама. — Погуляй-ка с дядей Сашей.
И мы идем гулять. Катаемся на карусели. А в пруду кормим хлебом уток. И смотрит на красивых белых лебедей. Они не улетают — обрезаны крылья. Дочь об этом не догадывается и шумно хлопает в ладоши, мечтая увидеть птиц в полете.
Я счастлив, что у меня родилась девочка. И все-таки, мне кажется, лучше был бы мальчик. Мне просто не хочется, чтобы когда-нибудь моя дочь носила в постель кофе или утирала нос тому, кто будет путать её имя. Такое иногда случается со мной — я забываюсь и называю женщин другими именами. На меня обижаются, потом прощают. У меня прекрасная зрительная память, но ночью трудно различить лица. И поэтому ошибаюсь в именах. Говорят, любимых можно различить по запаху; так вот беда какая: у меня частенько насморк, и нет никакой возможности различить их по запаху. С теми, кто храпит во сне, я расстаюсь без сожаления. Даже если они утирают мне нос и носят кофе в койку. В конце концов насморк проходит, а кофе и сам могу приготовить. Кстати, почему я с такой любовью отношусь к лучшей половине человечества?
История, знаете ли, банальная. Молодой муж раньше времени вернулся со сборов. Когда ты возвращаешься раньше обговоренного с молодой женой срока, позвони и обрадуй, что возвращаешься раньше времени. А то можно попасть впросак.
Я хотел сделать приятное молодой супруге. В каком-то смысле мне повезло: она и он, утомленные после борьбы за мимолетное счастье, сидели на кухне и пили кофе. Если бы они находились в спальне, я бы действовал более решительно. А так они пили кофе и курили. И на его ногах были мои шлепанцы.
— Приятного аппетита, — сказал я довольно-таки миролюбиво.
Но молодая жена взвизгнула и плеснула горячий кофе на него, любимого. Тот засучил ногами: приятного мало, когда тебя ошпаривают кипятком.
— Будьте добры, — сказал я, — шлепанцы. Знаете, простудился на сборах.
Однако благоверная продолжала кричать. Наверное, ей не понравилось, что я взял дымящую сигаретку и притушил о её девичью щеку.
Впрочем, прежде всего виноват я сам: трудно было позвонить любимой жене. Она не храпела, и за это я её любил. Теперь, наверное, её любит кто-нибудь другой: у неё на щечке милый такой шрамик, похожий на грубое клеймо прошлого.
Так что у меня теперь одна надежда, что мир изменится, или переведется весь кофе, или никто не будет болеть ОРЗ. И ещё у меня надежда, что, когда дочь подрастет, автомобильный парк будет модернизирован — в легковых машинах уберут к черту рычаги переключения скоростей.
Надо сказать, наш государственно-политический чиновник испытывал слабость к быстрой езде. Однажды на скоростном шоссе к аэропорту случилась неприятность. У нас была непреложная инструкция: если возникает нештатная ситуация, применять оружие. Кавалькада мчалась через перелесок, и мне показалось, что в зарослях кустарника — человек, он поднимает руку, и в его руке… Разумеется, я выстрелил. Потом уже в аэропорту, когда подъехала дежурная машина, выяснилось, что в кустах гуляла корова — пули кучно легли между её рогами.
— Молодец, — сказал мне Смирнов; он был начальником охраны у ГПЧ.
Я пожал плечами — служба. Позже этот случай оброс слухами: мол, дуралей-автоинспектор решил замерить прибором, похожим на пистолет, скорость движения правительственного кортежа; ему, мол, не удалось узнать погиб любопытный инспектор ГАИ смертью храбрых.
Но я думаю: все-таки в кустах была корова. Если бы в тех зарослях оказался человек, нам бы сказали: да, человек. Зачем лгать? Хотя нездоровое любопытство присуще только человеку.
— Молодец, продолжай в том же духе, — сказал Смирнов, и мне пришлось опять пожать плечами.
Мы срабатывались плохо. Смирнов проявлял недюжинные способности в питье водочки и к охоте. И не к охоте в российских лесах, не к охоте, где пристрелили моего друга Глебова, где могли пристрелить меня. Смирнов был слаб к охоте экзотической. Если быть точным, такую охоту любил сын нашего ГПЧ по имени Виктор. Он чувствовал себя хорошо в этой жизни, ему было удобно жить за казенный счет. Он любил охоту на львов, скажем, или там слонов. Ему, как понимаю, было неинтересно бродить по отечественным