Богачи, купцы, лесопромышленники долго шушукались у главной синагоги, а потом пошли к временному генерал-губернатору города полковнику Корецкому.
И исправник, и генерал-губернатор успокаивали встревоженных старцев и говорили, что в городе все спокойно, что эксцессы были, но это только случайные прискорбные инциденты, вызванные тем, что запасные перед походом на фронт несколько подвыпили. Что опасаться нового погрома нет никаких оснований…
— Попробуйте сомневаться в словах генерал-губернатора, — качал головой старый Иоселе Пейсик. — Хотя бы этот губернатор был временный и всего лишь в уездном городе. Он вам скажет: «Разве вы мне не верите?»
И я вам говорю: попробуйте не поверить генерал-губернатору!
— И разве громили запасные?
— Я видел Сидора Кононенку с железным ломом… как живого. Разве он запасный? Он пьяница и за сотку зарежет родную сестру.
— А Николай Сутула? Он же бывший городовой…
Старики качали головой и шли опять к синагоге и до позднего вечера шушукались и совещались — не поехать ли в Киев к губернатору и не дать ли телеграмму самому господину министру, не обидится ли генерал-губернатор, и не сочтет ли он, что такая телеграмма — это знак недоверия к его собственной власти.
А между тем все знали, что войск в городе становится все меньше и меньше. Запасные укатили в эшелонах на Восток, навстречу своей маньчжурской судьбе. Один полк ушел в лагери, а драгуны разлетелись мелкими отрядами по имениям помещиков.
За Днепром в привольных полтавских полях то здесь, то там вспыхивали ночами далекие пожары. Жалостно, зло и тревожно гудела проволока на высоких корявых столбах, выстроившихся в ряд по прямым улицам Верхнего города. В город летели телеграммы, помещичьи крики о помощи против восставших крестьян.
Военные власти уже вынуждены были отказывать в вооруженной охране. Что поделаешь, когда не хватает штыков и сабель, а главное, не хватает господ офицеров, надежных фельдфебелей и вахмистров, способных возглавить постой!
И что там вопли каких-то заднепровских мелких помещиков, у которых усадьба да триста десятин, когда летят телеграммы за подписями: граф Бобринский (двадцать тысяч десятин), Лопухина-Демидова (пятнадцать тысяч десятин), князь Яшвиль и сама Мария Браницкая, имения которой богаче и больше иных великих герцогств Германии! На такое имение, которое щедро нарезал сам светлейший князь Таврический, нужен целый батальон солдат. Из конца в конец такого имения надо ехать несколько часов по железной дороге. Где уж тут! Не до полтавских галушек.
В городе все чаще и чаще свистали по ночам и пьяно выли далекие улицы и бесфонарные переулки, и вечерами даже тень и прохлада не манили на улицу молодежь. Пустовал городской сад у тюрьмы над Старым базаром, и женщины боялись выйти из дому без провожатого.
А на спаса, шестого августа, в престольный праздник соборной церкви, грянул погром…
Сотки, мерзавчики с отбитыми горлышками крупнозернистым градом валялись в траве, устилали тротуары у казенных винных лавок. Крутые затылки наливались красным, картузы ползли набекрень. Откуда у всех босяков одновременно появились деньги?! К монополькам ползли со всех сторон бродяги из предместий, завсегдатаи приднепровских кабаков и пивнушек, безработные плотовщики и пришедшие с верховьев корявые пильщики.
Поп в соборе говорил о кознях диавола, о царе и о подвиге и благословлял толпу большим крестом, которым он размахивал, как тяжелым кистенем.
А внизу с утра готовились к тревожной ночи. Никто не соглашался сторожить лесные склады и дворы. Хозяева запирали конторы, бросали добро на николаевских и александровских солдат с бородами и медалями, а то и с деревянной чуркой вместо ноги, оставшейся у Рущукских переправ на Дунае, у Плевны, у Шипки или даже у Малахова Кургана. Богачи шли наверх к родственникам, к знакомым, под защиту керосино-калильных фонарей и постовых городовых, исправно шагавших по лунным перекресткам у барских особняков и присутственных мест.
Но бедноте некуда было деваться. Добро прятали в подвалы и погреба, сами ложились на жаркие, бессонные, затаившие в себе ночной страх подушки.
Необычайно поздно горели в кабаках керосиновые «молнии», гремела гармонь, визжала ненастроенная скрипка и бренькали излюбленные хулиганьем дребезжащие балалайки. А там, где спускаются к Днепру черные ямы переулков, раздавался атаманский разбойничий посвист. И тени, пригнувшись, скользили у окон, накапливались у спусков, и тяжкая липкая ругань гудела во тьме…
Громили сразу со всех сторон.
Старый базар был взят в клещи. Ни войти, ни выйти. На этот раз ничего не жгли, словно дан был приказ: без огня, без пожаров!
«Работали» в темноте.
Наряды полиции, воинские патрули стучали коваными каблуками, звенели замками винтовок и ударами шашек о толстокожий сапог. Но перед полицейскими, перед офицерами в белых перчатках неизменной тишиной расступались звуки, и патруль, как игла, пронизывал квартал за кварталом, а справа, слева, позади и впереди шел бесовский зловонный хоровод, устилавший улицу пухом вспоротых подушек, раздиравший глубокую, от Днепра и до неба, темноту ночи криками схваченных за волосы женщин и визгом разбуженных детей…
Казалось, чья-то твердая рука водит проворные тени. Пьяные толпы, не задерживаясь, подчинялись таинственным свисткам. По свисткам настойчиво громили окна, высаживали двери, лущили зеркала, становились сапогами на стенные часы и застекленные портреты, рвали бороды и женские косы и вспарывали белые животы, словно подушки с гусиным пухом…
Гайсинский, Миша и Рахиль не покинули постелей и тогда, когда кругом уже рвались крики и в переулках, то здесь, то там, вспыхивал истерический горловой крик.
Куда идти? Разве на улице не страшней, чем в доме? В доме тихо, темно — домик крошечный, — может быть, пройдут мимо. Дом не на самой улице, он во дворе, перед ним сарай — ночью его можно и не заметить…
Миша сполз с постели и горячим лбом приложился к прохладному ночному стеклу. Старик Гайсинский лежал на кровати и время от времени тихо вздыхал. Рахиль собралась в комок под старым пледом. Миша уверен, что она, как и он, пронизана мелкой дрожью и по привычке прижимает руки к щекам. А в окне ничего не видно, только луна одиноко гуляет в небесных полях, и Святая Троица поднимает ей навстречу белые стены и темные острые главы…
— Отец, я выйду посмотрю… что делается. Может быть, все спокойно…
— Куда ты пойдешь? — волнуясь, прошептал отец. — Ну, куда ты пойдешь? И где это спокойно? Может быть, ты знаешь такое место, где спокойно? Разве ты не слышишь, что наверху и внизу кричат и бьют окна? Или тебе надо объяснять, кто это ломает двери?
— Это, наверное, на Старом базаре. Может быть, до нас не дойдут.
Миша вздрагивающими пальцами бесшумно открывает форточку. И шум нагло влетает в темную комнату, и кровать Рахили скрипит, будто без колес отправляется в дорогу, а старый Гайсинский уже по- настоящему, громко стонет.
Под окном легкая, летучая, будто большой зверь махнул пушистым хвостом, скользит тень. Миша отпрянул от окна, а потом опять припал лицом к стеклам. Это спешит, крадется домой сосед — сын бондаря Шнеерсона, тот самый, который не боится ни бога, ни черта, ни даже погромщиков.
Миша ногтем царапает стекло, и Шнеерсон всовывает всклокоченную голову в форточку.
Старый Гайсинский поднимается на кровати.
Шнеерсон без шапки. У него теперь вовсе не такое насмешливое лицо, как всегда.
— Ну, что? — спрашивает Гайсинский.
— Ой, никуда не уйти!.. Ой, знаете, господин Гайсинский, я уже бегал наверх и вниз — и везде хулиганы, и везде они с ножами и с кольями. И даже на церковную гору нельзя влезть. И я уже не знаю, что делать!