доказательства, что я действительно был в этом поезде? Но кто станет проверять меня?..
Мы пробыли на перроне до самого отхода экспресса, помахали на прощание счастливцам, которым предстоит голосовать в поезде, и побрели прочь в грустной подавленности от несоответствия нашей фальшивой и ничтожной суеты серьезности рельсов, вагонов, паровозного дыма, гудков, пронизывающих даль…
Я славно поработал в последующие дни. В номере «Социалистического земледелия», вышедшем в понедельник, было три моих материала: трехколонник «В Сталинском избирательном участке», передовая «Сталин — наше сердце», интервью с самым старым и самым юным избирателями, отдавшими свои голоса Сталину. Последние материалы шли без подписи, но я льстил себя мыслью, что каждому, кто прочтет трехколонник, будет ясно мое авторство и в двух других материалах. Во всяком случае, у заведующего отделом информации «Литературной газеты» не было сомнений на этот счет, когда он вызвал меня в понедельник вечером в редакцию. В руке у него была влажная гранка с рассказом «Примирение».
— Слушайте, — сказал он трагическим голосом, и кошельки под его взболтанными, усталыми глазами набрякли и почернели сильнее обычного, — вы же были в воскресенье утром в Сталинском избирательном участке.
— Ну, да, — подтвердил я, не догадываясь, к чему он клонит.
— Значит, вы не могли быть в поезде, когда там было голосование.
— Да, я сошел раньше…
— Так что ж это?.. Так как же вы?.. — залепетал он растерянно.
Я мог бы сказать ему: пусть я не был в поезде, но и в Сталинском избирательном участке я то же не был, впрочем, это вряд ли принесло бы ему утешение.
— Вы понимаете, я сел в поезд, где ехали эти инженеры, и довольно долго слушал их злобные пререкания по поводу какого-то дела, решенного Главком в пользу одного из них. Я сказал им: как можно ссориться в такой день, и по их подобревшим глазам понял, что, конечно же, они помирятся. — Я говорил все это тихо, вкрадчиво, мягко, так, верно, говорят с полупомешанным, которому еще можно внушить несколько простейших разумных мыслей.
— Я понимаю, — он вздохнул и понурил голову, — но все равно вы придумали их примирение.
— Вы ждали от меня новеллу, а не очерк. Новелла же предполагает известную дозу выдумки. — Теперь я в полной мере отдавал должное Лелиной предусмотрительности, обеспечившей мне точку опоры в этом споре.
— Я говорил о документальной новелле, о подлинном случае, которому вы придадите изящную новеллистическую форму. Нам нужна правда, а не вымысел…
«Спокойно, спокойно!.. — сказал я себе и своему гулко забившемуся сердцу. — Что он городит?.. Неужели он хоть на миг полагал, что слащаво-фальшивый бред, который я ему принес, имеет жизненное подобие? Какое же у него представление о мире, о людях?.. Чего доброго, он и мои соцземовские очерки принимает за подлинное и неприкрашенное отражение действительности?..»
Я даже вспотел. А что, если кому-нибудь взбредет в башку проверить на жизнь мою писанину? Да нет, чепуха, он просто рехнулся, этот старый армянин с черными подглазьями. Иначе, как можно так грубо нарушать правила игры?..
И тут меня точно обухом по голове: а вдруг и редактор соцзема принимал за чистую монету грузинского летчика, похитившего самолет, прокаженных с Кавказских гор, старух поползней, лилипутов и прочую нечисть, стремящуюся проголосовать за Сталина? А я-то сам, был ли я на все сто процентов уверен, что Лелины «факты» — плод ее необузданного воображения? До того как я увидел ее игры с дратхааром возле старого дуба, у меня не мелькали сомнения, что она ездит на площадь Журавлева. А коли так, значит, я полагал, что какое-то соответствие жизни есть в ее материалах. И даже после того как обнаружилось, что Леля уходит от меня по утрам вовсе не в дымную даль окраин, а домой досыпать, я не допускал по- настоящему это открытие до своего сознания, играл в прятки с самим собой. Я боялся признаться себе, что Леля всё выдумывает. Мне хотелось верить, что какая-то доля правдоподобия есть в поспешных строчках, заполняющих ее блокнотик.
А сама Леля, когда она занималась мифотворчеством, была ли психологически так уж далека от той условной реальности, в которой все мы существуем? Ведь поначалу она и впрямь раза два съездила на площадь Журавлева, и в бредовости подмененной действительности сделала свое гениальное открытие: чем дальше от жизни, тем больше «жизненной» правды. Как же далеко все зашло, как же абстрагировалось наше бытие, если мы разучились отличать нами порожденную фантасмагорию от действительности, если мы уже не ведаем, когда бредим, когда пребываем в подчинении у сознания!
На все это была философия, а на смену ей пришел простой и серьезный страх. Я испугался, смертельно и навсегда испугался. Человек с подглазьями сделал непоправимое: заронил в меня мысль о возможности проверки. Теперь я никогда не буду знать покоя, теперь я из ночи в ночь буду ждать рокового стука в дверь, буду обмирать при каждом неурочном скрипе парадной двери, каждом гудке машины, проезжающей по нашему переулку, каждом внезапном озарении ночного окна, задетом лучами фар; буду читать смертельную угрозу в каждом взгляде, жесте, усмешке окружающих, каждом вызове в редакцию или в Союз писателей. Едким страхом будет отравлено все мое существование: еда, питье, встречи с товарищами, женщинами…
Словно раненому животному мне захотелось скорее уползти в свою нору и там ожидать конца. Не улыбнувшись, а как-то странно и жалко искривив лицо, я поклонился человеку с подглазьями и побрел домой…
Меж тем шел 1952 год, и у меня достало сил, чтобы в тоске, полубезумии и смертной усталости от непроходящего страха дотащиться до следующего марта, когда сама Смерть проголосовала за Великого кандидата.
Срочная командировка или Дорогая Маргарет Тетчер…
Поездка оказалась трудной, куда более трудной, чем можно было ожидать. Хотя легкой жизни для себя Суржиков и не ждал. Вначале говорили, что поедут три человека: химик, электронщик и строитель. Но затем одну единицу сократили, а еще одну забрало Министерство культуры, поскольку там из руководства никто в Японии не бывал, оставили химика, ибо прямого специалиста по тому оборудованию, которое приобреталось, у нас не существовало. С таким же успехом можно было оставить электронщика, строителя или заменить их атомщиком. В Министерстве культуры работало немало толковых людей: бывшие агрономы, паровозники, инженеры-строители, корабелы, но и тут не повезло: на поездку оформился заместитель министра Олег Петрович, бывший директор фабрики мягкой игрушки. Он же, естественно, стал руководителем делегации.
Надо отдать ему справедливость: никакой помехи от него не было. Он в первый же день сам все поставил на свои места. Когда они собрались в кабинете президента фирмы «Цибимуси» за кофе с коньяком и очень вкусными песочными пирожными, он внушительно сказал атлетически сложенному японцу с черным жестким бобриком, похожему не на предпринимателя, а на борца сумо, чтобы по всем вопросам, связанным с технической стороной дела, обращались к Суржикову. «Не знаю, как в Японии, — добавил замминистра культуры, — но мы своим специалистам полностью доверяем». Его слова произвели большое впечатление на японцев. Они все встали, включая президента, и, сложив вместе кончики пальцев, стали отвешивать главе советской делегации глубокие поклоны. Олег Петрович не остался в долгу и с ловкостью, неожиданной в его громадном чревастом теле, отвесил каждому из присутствующих отменный японский поклон. Японцы осведомились, каковы будут пожелания высокого гостя. Ему нужны — переводчик, машина и шофер в полное распоряжение на весь день. Кроме того, он привык два раза в неделю играть в теннис. Японцы, исполнившись еще большего уважения, спросили, нужен ли ему тренер. Нет, тренер не нужен, только организовать игру, найти партнера, да и хорошие мячи не помешали бы, он предпочитает шлезингеровские.
Олега Петровича заверили, что все будет сделано, как он пожелает. После этого последовал новый обряд поклонов, в котором сквозь традиционность выверенных жестов и поз проглядывала неподдельная