устройстве Бенина и политической программе дорогой Маргарет Тэтчер. И за них весь аппарат, ибо сегодняшние аппаратчики — это завтрашние пенсионеры, то бишь члены выездной комиссии и всех подобных ненужных институций. Аппарат — хозяин положения. Чудище обло, огромно, стозевно и лаяй — так, кажется, у Тредиаковского? Если посчитать всех деятельных бездельников, которые мешают людям выехать за рубеж, да прибавить к ним тех, кто мешает развитию промышленности, сельского хозяйства, строительства, науки, искусства, кто не пускает к читателям хорошие книги, а к зрителям хорошее кино и театр, кто разрушает торговлю, сферу услуг, почту и телеграф, транспорт, городскую и сельскую старину, то получится великая и могучая армия, превосходящая своей сплоченностью Вооруженные Силы страны. И как от нее избавиться? Говорят, что плюрализм у нас потому невозможен, что народу не прокормить второй партии. Это неверно: самоотверженный и безотказный народ наш и так кормит всех названных вредителей-вездесуев (сколько их — 15–20 миллионов?) вместе с их семьями. А если они перестанут вредничать, то народу будет неизмеримо легче. Пусть получают пенсию, равную окладу, пусть сохранят все свои привилегии: квартиры, дачи, персональные машины, закрытые распределители, спецбольницы, санатории, охотничьи домики, пусть их детям будет гарантировано, независимо от способностей, поступление в МИМО или на факультет журналистики МГУ с последующей работой за границей, пусть их ежегодно награждают орденами, звездами, медалями, академическими лаврами, только бы они ни во что не вмешивались, а качались в гамаках, веселились, развлекались, словом, отдыхали. Пустые мечты — не хлебом единым жив человек. Вкусившим власть нужна власть. Власть Генсека над всеми жителями измученной страны, власть мущинкиных над суржиковыми. Не только атрибуты власти, но реальная возможность насилия. Кто знает, от чего труднее отказаться: от спецпайков, дач и машин или от возможности угнетения себе подобных? Так что выхода нет. Эта система окостенела, и ее не размягчить никакими усилиями. Все перемены могут быть только внутри ее, но, как ни пересаживай крыловских оркестрантов, музыки не возникнет. И я бессилен перед этим оловянным человеком, его не проймешь воплями о гибнущей стране. Все соображения ничего не стоят перед непреложным фактом, что нельзя два раза подряд ездить в загранку. Ездить, положим, можно, только не суржиковым».
— Ладно, товарищ Мущинкин. Пропуск подпишите в секретариате.
И когда Мущинкин был уже в дверях, Генерал остановил его вопросом:
— Постойте, Мущинкин. Скажите, вы в Бога веруете?
— Я коммунист, товарищ Генерал.
— Я знаю, что у вас есть партийный билет. Я по-серьезному спрашиваю.
Мущинкин понял, что вопрос неофициальный, доверительный и ответить на него можно честно.
— В Бога я, конечно, не верую. Но считаю, что там кто-то такой есть.
— Помолитесь тому, кто там есть, чтобы будущая революция была бескровной, — истово посоветовал Генерал.
Несколько сбитый с толку, но твердый духом, Мущинкин покинул кабинет…
Генерал понял, что прямой путь откомандирования Суржикова в Голодандию не годится. Оставался один доступный ему способ: заслать Суржикова в качестве нашего агента. Для этого не требуется ни характеристики, ни районного утверждения, ни последующей волокиты, ни даже справки о здоровье. Все можно провернуть за одни сутки.
Суржиков не разделял доверия Мущинкина к органам святого дела сыска и явился на площадь Дзержинского на всякий случай с вещами. Пропуск был выписан только на него, с вещами не пропускали. Встревоженный отсутствием Суржикова и подозревая в том козни Мущинкина, Генерал поднял на ноги все министерство. Запросил КБ и дежурного по городу, обратились по месту жительства, дозвонились в институт Склифосовского, разослали людей по всем моргам и вытрезвителям. Совершенно случайно кто-то из работников к исходу дня наткнулся на Суржикова в пропускной. В который раз за последние дни Генерал с горечью подумал: «Мы создали систему, не пригодную для жизни».
— Зачем вы взяли с собой вещи? — спросил Генерал Суржикова.
— А как же без теплого? Там небось холодно.
— В Голодандии? — усмехнулся Генерал.
Суржиков не ответил, он не понял.
— Почему вы решили, что вас посадят? — допытывался Генерал. — Разве вы в чем-то виноваты?
— Ни в чем я не виноват. А это — самое худшее.
— Почему?
— От вины еще отвертеться можно, а коли ничего нет, что тут докажешь? Амба!
Наверное, следовало возразить, но почему-то Генералу возражать не хотелось. И вообще он чувствовал странную усталость от этой истории, казалось бы, такой простой и ясной. Все просто, как дважды два, но никто не хочет произвести несложное умножение. Ответ: четыре — означает спасение несчастной страны от гибели, но именно это никого не интересует. Вот и Суржиков после длинной вразумляющей тирады Генерала о положении в Голодандии сунул ему какую-то мятую бумажку. Конечно, заявление об отказе от поездки. «А ведь он боится Мущинкина куда больше, чем меня!» — осенило Генерала. Он вдруг понял, что безразличие людей к судьбе Голодандии идет не от душевной черствости и даже не от замороченности, — от неверия в реальность беды. Людей столько наобманывали, что все идущее от власти они не принимают всерьез, буквально, а с многими поправками, сводящими на нет изначальный посыл. Суржиков, возможно, допускает, что в Голодандии что-то случилось, но вовсе не будет удивлен, если окажется, что там ничего не случилось или случилась чепуха на постном масле. Хладнокровно спишет на неверную информацию, которую в просторечии называют «бардаком». Все граждане, не сговариваясь, признали наш сегодняшний дом бардаком и лишь изредка вздыхают о том порядке, который царил при Сталине, когда потоком лилась кровь, трещали переполненные тюрьмы, мерли люди сотнями тысяч в лагерях, никто не мог слова пикнуть, зато не опаздывали поезда и каждый год снижались цены на штапельное полотно, спички, бумагу от мух.
— Поскольку времени у нас в обрез, мы отправим вас в качестве секретного агента. Вам не надо будет шпионить, я категорически это запрещаю. Знаю я вашего брата — каждый в душе майор Пронин или Штирлиц. Вы едете устранять аварию, и только. Вас забросят завтра. Сделаете работу — и назад.
— С парашютом прыгать? — побледнев, спросил Суржиков. — Я не умею. Даже в Парке культуры не прыгал.
Генерал внимательно посмотрел на него.
— Отказываетесь?
— Да нет… чего уж… раз надо… — пробормотал Суржиков.
Генерал закусил губу. Боже мой, он готов прыгать! Мы воспитали героев, но не воспитали граждан. Ему в голову не приходит послать меня куда подальше. Он не из страха пролепетал свое: чего уж… раз надо… И таких людей мы мучаем!..
— Успокойтесь, Суржиков, вас отправят самолетом. Там встретят. И проводят. Ваше дело — работа, об остальном не беспокойтесь.
Дверь стремительно распахнулась, и в комнату не вошли, а ворвались трое: двое женоподобных мужчин в форме и мужеподобная женщина в халате защитного цвета. Суржиков кинулся вперед и загородил собой Генерала. «Милый мой! — екнуло генеральское сердце. — Он решил, что это покушение, и закрыл меня своим телом».
— Не волнуйтесь, — сказал он, положив руку на плечо Суржикова. — Это инвентаризация.
С преувеличенной грубостью, размашистостью, не обращая внимания на хозяина кабинета и его посетителя, энергичная, уверенная в себе троица принялась за дело. Они хватали, вертели в руках, с шумом ставили на место разные предметы и что-то помечали в реестре, который держал один из толстозадых мужчин. «Вот так ворвались к Павлу I его убийцы, — подумал Генерал, — с той же гнусной развязностью и хамским шумом. Я могу стереть их в порошок, стоит мне пальцем пошевелить, но я не сделаю этого, они за пределами моей власти, подчиненные тому высшему, чье имя: инвентаризация. А что это значит? Они проверяют, не украл ли я что-нибудь из казенной мебели, литографию с изображением Красной площади, графин с водой, граненые стаканы, портрет Генсека в маршальской форме, пепельницу, чернильный прибор, фабричный коврик, настольную лампу, еще какую-нибудь ширпотребовскую дрянь, находящуюся тут со времен Менжинского. И я обязан это терпеть. Ин-вен-та-ри-за-ция! В каких провалах сталинской Тьмы