нем как о межпланетном Колумбе и давно мечтал встретиться с Циолковским — властителем моих мальчишеских дум.

Итак, мы остановились с вами у входа в дом № 81 по улице Брута.

…В тесной горенке не спеша кончают обед. Из-за стола поднимается навстречу мне высокий застенчивый старик. Он двигает громадные шлепанцы-пантуфли. Все в нем исполнено радушия и мягкого внимания. Большие, совсем детские глаза, отвыкшие удивляться, но еще сохранившие ласковую пристальность любопытства, разглядывают вошедшего.

— Циолковский, — коротко говорит он.

Его медленный, как бы мерцающий голос мучительно слаб, он доходит словно очень издалека.

— А мы только что пообедали… Чем же угостить вас? Щец не желаете ли? Ну вот хоть яблочко возьмите. А вы молчите, молчите! Я все равно эдак ничего ровнехонько не слышу. Поэтому не старайтесь, не расслышу. Идемте ко мне наверх. Вот возьму там трубу, тогда и потолкуем, тогда и представитесь. Пожалуйста.

Он показывает мне худой рукой куда-то в сторону и вверх. Пропускает меня вперед. И вот я карабкаюсь по головоломно крутой лесенке, о которой, впрочем, уже до меня написано гораздо больше строк, чем насчитывается ступенек на ней.

На мансарде, в небольшой выбеленной светелке, царят книги и рукописи. Золототисненный массив энциклопедий, стопки сочинений Чехова, Мамина-Сибиряка, Ибсена.

За окошком обмелевшая Ока тужится протолкнуть плот через свое пересохшее горло.

Циолковский совсем не так дряхл, как это мне показалось с первого взгляда. Как легко он взлетел по крутой лесенке к себе в рабочую комнату! Он деятелен и смешлив, он усаживает меня, без усилий пододвигает себе большое кресло, устраивается в нем и затем вооружается огромной, почти метровой длины жестяной трубой в виде воронки с длинным узким горлышком. В раструбе воронки я вижу паутинку.

Эта труба — целый слуховой телескоп — направлена на собеседника, то есть на меня.

— Самодельная, — поясняет Циолковский, заметив, с каким интересом я разглядываю его слуховой телескоп, — из простой жести, еще при царе… за пятнадцать копеек. Вот как… И больше ничего… Отлично! Все слышу. И не кричите! Кричать совершенно не следует. Не хуже вас слышу. Ну-с, теперь рассказывайте, кто вы такой, откуда?.. Вот вам листок — запишите мне на память. А то я стал что-то плохо имена помнить. Только прошу, не фантазируйте буквами. Как следует пишите. Звание, как вам угодно — можете не писать. Я чинами не интересуюсь.

«КОГДА МЫ ПОЛЕТИМ НА ЛУНУ?»

— Так вы, видно, кое-что почитывали из моего, — говорит вскоре Циолковский, которому я поспешил рассказать о том, как еще в детстве искал в журналах и книгах все, что связано так или иначе с его работой. — Смотрите, пожалуйста, не ожидал! Большею частью являются молодые люди, которые от кого- то что-то слыхали про меня, а читать меня самого им некогда. А вот вы, оказывается, кое-что читали. Приятно. Не скрою. Верю… Ну, теперь можете спрашивать о чем хотите. Раз разбираетесь, охотно отвечу.

Он отнимает трубу от уха, поворачивается ко мне в фас, внимательно вглядывается, потом снова наставляет на меня трубу и припадает к ней ухом.

— Прошу.

— Константин Эдуардович, как вы думаете, скоро я отправлюсь специальным корреспондентом на Луну?

Циолковский хохочет. Он смеется удивительно легко и заразительно, радуясь, видимо, самому ощущению веселого.

— Не-ет! Это не так скоро, совсем не так скоро. Много лет. Много лет. Сначала еще пусть стратосферу завоюют. Стратосфера — вот куда нам надо. Стратосфера — это первый важный шаг по пути во вселенную.

В комнату заходит на минуту гостящий в этот день у Циолковского его поверенный в Москве. Расслышав последние слова ученого, он с ходу врубается в разговор:

— Комсомол наш уж определенно полетит… Ракета сделала огромные успехи.

— Ой, не полетит еще, — говорит Циолковский, лукаво поглядывая на своего поверенного. И труба ходит от одного собеседника к другому. — Ну, ну, ладно, полетит. Не буду вас охлаждать… Увлечение необходимо в деле. И кто знает, впрочем… Может быть, и очень скоро. Мало ли что казалось недостижимым, а ведь достигли. И больше ничего!

Он уже не первый раз произносит это «и больше ничего». Должно быть, его любимая формула, выражающая категорическое утвердительное суждение о сделанном.

— Да, да! Освоят стратосферу, а потом, возможно, и дальше. И доберутся. И больше ничего!.. Вот дирижабль мой, тот может сейчас уже лететь. Дело за постройкой. Вполне осуществимо. А все тянут. Вот второе задание мое не выполнено. Обещали начать давно, да все комитеты, инстанции. Очень уж много. Ибсен вот зло сказал. Только вы не передавайте, а то еще обидятся… «Когда черт захочет, чтобы ничего не вышло, он внушит мысль — учредить комитет». И больше ничего. К сожалению, иногда и решишь в сердцах, что Ибсен-то прав. Я человек смирный, но как же тут не обижаться? Ведь это нужно СССР, и человечеству нужно, значит. Вот таким вниманием меня самого окружают. Чувствую все время, что не один, что прислушиваются к тебе. Забот, кутерьмы, хлопот обо мне сколько! А лучше бы не обо мне, а о деле, о дирижабле бы. А то мне, право, совестно… Юбилей, кутерьма. К чему это? Земляки мои, калужане, — милый народ, они мне таких почестей хотели наделать… В Москву меня собирались отправить, на вокзал с музыкой провожать, как какую-нибудь почетную депутацию. Ну, что такое, к чему? Не за что меня так. И на Луну еще никто не отправился… За что же? Вот видите, и вам беспокойство — из Москвы сюда ехать. Да нет! — замечая, что я хочу что-то возразить, он мотает головой и машет перед моим лицом раструбом жестяного «телескопа». — Да нет, я не скромничаю. Я, может быть, сам-то о себе очень высокого мнения, но другие-то почему должны быть убеждены? Так сказать, вещественных доказательств пока мало добыто. И больше ничего…

Разговор касается философских работ Циолковского. Судя по письмам, которые он ворохами рассыпает передо мной, у него немало пылких последователей, и он несколько задет тем, что я позволяю себе не во всем с ним соглашаться по части некоторых философских высказываний.

— Нет, я яростный материалист, монист. Только материя — и больше ничего!

Он обладает даром чрезвычайно ясно, просто и красноречиво высказывать свои мысли. У него огромные познания, легко, без всякого напряжения пересыпает он свою неторопливую речь фактами из жизни Галилея, Либиха, Гумбольдта… Но в его воззрениях, в представлениях о природе, как идеальном сочетании радости, разума и истины, много наивного.

— Да-с, и все-таки я убежденнейший материалист! — восклицает он, когда я робко решаюсь упрекнуть его в некотором идеализме. — К религии у меня определенное отношение: когда-то это было попыткой мудреца объяснить мир, а потом власть имущие постарались использовать это в своих интересах. Библия? Сотворение мира?.. Ну, слушайте, это же детский лепет!.. В одном Млечном Пути два миллиарда планет. А он в шесть дней! Чепуха! А все-таки обезьяна и этого бы не выдумала, — неожиданно заканчивает он.

УВЛЕКАТЕЛЬНЫЕ ПЕРСПЕКТИВЫ

Об астронавтике, о звездоплавании он говорит с повелительной простотой, которая всегда неотделима от истинного величия идей. Он никак не фантастичен. Все время — расчеты, цифры, законы. Это знание без самонадеянности. Это уверенность без бахвальства.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату