отдохнуть. Ей около двадцати, макияж — как из немого кино, черные волосы свисают по щекам до подбородка, словно для того, чтобы скрыть щеки; вид — отсутствующий и собранный одновременно, она невероятно вежлива, и в каждом ее движении — грация, плохо сочетающаяся с теми заученными действиями, которые она производит.
— Как желаете расплатиться, мсье? — спрашивает она меня с беспокойством — без сомнения, во второй или в третий раз.
Я встречаюсь с ней взглядом и опускаю глаза — слишком она хорошенькая, слишком юная, несмотря на свой взрослый макияж; отчаяние нарастает. На ее оранжевом бедже написано «Сезар». Наверное, перепутала халат. Или это шутка ее коллег. А может, они с дружком обменялись рабочей одеждой — своего рода каприз.
— Кредитная карточка, чек или наличные?
Что мне за дело до ее возраста, моих лишних килограммов и беспощадных лучей света! Я люблю ее — я, такой, какой есть, такую, какой она была, и такой, какой она будет; я знаю это и сделаю так, как она захочет. Даже если вынужден буду не прикасаться к ней, даже если ее кризис минует очень нескоро, даже если между нами будет лужайка, и я должен буду притворяться, будто ухожу, чтобы не рисковать совсем потерять ее.
— Мсье?
Я протягиваю синюю карточку, отвернувшись, чтобы не показать той, другой, слезы, которые сдерживал, разговаривая с Ингрид.
4
Содержимое его тележек всегда разное. Сегодня он покупает надувной бассейн, детские роликовые коньки и книгу о менопаузе. Послезавтра — набор из восьмидесяти тряпок и фильтры для чашек. А в пятницу вечером — сорок шампуров, пять литров керосина, три мешка древесного угля, и вот я уже представляю себе большой сад, где собираются на барбекю его друзья. Однако три дня спустя он выкладывает передо мной на ленту коробку с берушами «Квийе», десять пачек чистых тетрадей, словарь рифм, махровые тапочки и швабру с телескопической ручкой, словно живет в высотке, похожей на мою: с тонкими стенами и склочными соседями. Что, впрочем, не мешает ему в следующий раз положить в тележку распылитель, двадцать литров пестицидов для кукурузы и пособие «Как фермеру защититься от брюссельских законов».
Каждый раз, несмотря на мое желание сохранить сдержанность и смотреть без всякого удивления на пробиваемый товар, у меня создается впечатление, что он ищет в моих глазах отклик на сделанные им покупки, как будто хочет понять, чему я верю, какая покупка, на мой взгляд, больше ему подходит.
Кончается тем, что я говорю себе: он заметает следы из удовольствия, насмехается над моими логическими рассуждениями, не выдерживающими критики. Или скорее все мои предположения — своего рода способ убежать, найти забвение в обмане. Он так трогателен, когда смотрит, как я называю итоговую сумму, а на лице его появляется та непринужденная улыбка, которая удивительно подходит к его печальным глазам.
Вечерами, вставая из-за кассы, я пытаюсь себе представить, готовится ли он ужинать в кругу семьи, под плач больного ребенка или молчание жены, разлюбившей его. Или ест, растворив в чашке одну из таблеток для похудения, купленных им в первый день, сидит у телевизора, безработный крестьянин или неизвестный поэт. Один он, двое их или трое — я убеждаю себя, что содержимое его тележек — это начатый им диалог, череда знаков, свидетельствующих, что он пытается войти ко мне в доверие или направить меня по ложному следу. Быть может, он сам выдумывает все трудности каждый раз, когда на моих глазах толкает тележку мимо кассы. Эта мысль меня успокаивает. Утешает, что кто-то старается ради меня, даже если я — всего лишь предлог, возможность отвлечься.
Если только — ну это уж полная чушь — он не пытается таким образом меня подцепить. Но нет, пока он довольствуется тем, что пробуждает во мне любопытство, а значит, все прекрасно, таинственно, невозможно. Я хотела бы, чтобы так продолжалось всегда. Во всяком случае, пока я буду оставаться здесь, застыв перед движущейся лентой, в халате, который мне велик, под светящимся шаром с номером тринадцать, вызывающим ненависть всех остальных девушек. Ведь через эту кассу из-за суеверий проходит меньше всего клиентов. А мсье Мертей вопреки всем правилам уже три недели держит меня за этой кассой, чтобы я в конце концов согласилась пойти с ним в кино. Напрасно я вру, что терпеть не могу кино, что обручена, что я правоверная мусульманка и мне нужно сидеть с пятью братьями; он всякий раз находит что ответить: «Пойдем в кино не ради фильма», «Я не ревнив», «Я не расист, да и вам не мешает проветриться». Изо дня в день он оставляет меня за номером тринадцать, ожидая, пока истощится набор моих отговорок; а все мои коллеги уверены, что я мариную его, чтобы в итоге воспользоваться его щедростью, и сходят с ума от зависти, презрения и чувства солидарности. Иногда я говорю себе, что лучше сказать ему «да». Переспав со мной, он снимет меня с номера тринадцать и посадит туда кого-нибудь из новеньких; ревность девушек падет на другую избранницу, а я смогу наконец обрести друзей.
Вечера долгие, дни пустые, жизнь бесцельная. Чего я жду? Ответа из ректората, который уже никогда не придет, выхода Фабьена на свободу, на который они никогда не согласятся, возвращения доверия... Возрождения моих девичьих грез — тех, из-за которых я покинула Багдад, Иорданию, а потом и Ванкувер в поисках земли обетованной. Этот французский, выученный по книгам Андре Жида и Поля Валери, перенесший меня в несуществующий мир благородства и гармонии. Этот французский, на котором так плохо говорят во Франции, что я больше не понимаю его. Я прекрасно знаю, откуда начинается отсчет: мой приемный язык восходит к двадцатым годам, моя вежливость больше похожа на куртуазность, моя внешность — кукла Барби, ближневосточный вариант, а моя робость отвлекает людей от того, кто я на самом деле; мои глаза слишком сильно накрашены, чтобы скрыть шрамы на щеках; и даже мини-юбки, которые я надеваю с вызовом, будто устраиваю провокацию, лишь отвлекают внимание: в моих ногах нет ничего сверхъестественного, просто я стыжусь своей маленькой груди. Короче, питая столько иллюзий, я не вызываю конфликтов, не ищу их, не пытаюсь в них участвовать и улыбаюсь лишь тогда, когда этого требует статья три «Кодекса поведения за кассой».
И только один человек — по-видимому, еще более ранимый, чем я, — смог вызвать у меня радость, возродить призрак надежды. Наступает время «его тележки», и я чувствую себя менее разочарованной, на что-то годной; по крайней мере кому-то нужной.
5
Июльская жара подавляет, я почти перестал есть, весы стали моим единственным средством спасения. За девять дней я уже сбросил три килограмма — это теперь моя цель, моя ставка в игре, смысл существования. Однако Ингрид не оставила мне надежды: ничто не могло заставить ее изменить решение: ни привязанность ко мне, ни угрызения совести, ни моя тактичность, ни моя боль, ни мои усилия, ни мое стремление похудеть. Я сам этого хотел: я все делал ради нее, и это было прекрасно. В первую очередь она желала мне добра. Добра — но без нее. Мы были самой веселой, самой счастливой семейной парой — она отказалась сохранить это счастье, сохранить наш брак любой ценой. Если проследить ход ее размышлений, неизбежно получалось, что она бросает меня, потому что любит. И это-то как раз было хуже всего: мне не с кем бороться. Все же я попытался задать прямой вопрос:
— У тебя появился другой?
Мы гуляли в дубраве, шли по тропинке, вдоль лесной опушки, отделявшей нас от поля для гольфа. Она посмотрела на далекое цветное пятно — группу игроков, — свистнула, подзывая собаку, норовившую подлезть под ограду, и лишь потом ответила:
— Это я стала другая. Не вынуждай меня притворяться той, кого ты любишь. Забывать о времени, любить свое тело, не думать ни о чем в твоих объятиях... Мне душно, Николя. У меня есть все для счастья,