и он хочет исповедаться, тогда я – в который раз – направляюсь в Тлатилолко. С той только разницей, что на этот раз я решаю пройти в обход Тепейяка, на случай если Дева вновь решит задерживать меня разговорами о часовне, а время сейчас для этого совсем не подходящее.
Но не успеваю я проделать и половины пути, по которому иду впервые, как она уже поджидает меня, паря в воздухе и не касаясь земли. И вновь заводит свою песенку: пойди к епископу, и пошло-поехало… Я отвечаю, что при всем уважении к ней, она становится слишком навязчивой, что мой дядя вот-вот умрет, а ее часовня может и подождать: у меня сейчас есть заботы и поважнее. Она улетучивается, чтобы дать мне пройти. Поначалу я решаю, что обидел ее и что она более не будет являться мне, что подыщет себе другого, лучше одетого и достойного большего доверия посланника, но когда возвращаюсь из Тлатилолко со священником для последнего причастия, то застаю дядю подметающим пол, в полном здравии. Он сообщает, что ему явилась некая Мария Гваделупская, объявила, что он исцелен, что должен пойти к епископу Мехико, чтобы поведать о случившемся, а мне передать следующее: коль скоро бремя забот свалилось с моих плеч, я должен отправиться на священный холм Тепейяк и нарвать роз. Роз! Это зимой-то! На лысом холме, где растут только колючки и одна-единственная катальпа! Но с другой стороны, мой дядя умирал от чумы, а сейчас хворь как рукой сняло, так что… воля ее, розы так розы.
И вправду, Тепейяк благоухает, и я оказываюсь посреди усыпанных розами кустов. Богоматерь поясняет, что это розы из Кастильи, так любимые монсеньором Сумаррагой: они напомнят ему о его саде в Мадриде. Я срываю дюжину цветков, заворачиваю их в полу своего плаща, чтобы по дороге не привлекать ничье внимание, и вновь стучусь в ворота дворца.
Слуги узнают меня, отказываются впускать внутрь, а потом замечают розы, и это столь потрясает их, что они отводят меня в покои епископа, который тем временем принимал знатного идальго и семью индейских рабов, взывавших к его суду в вольном переводе сочинителя Хуана Гонсалеса. Все оборачиваются и смотрят на меня. Я рассказываю, что привело меня, театральным жестом разворачиваю свою тильму, розы падают на пол. Всеобщее изумление. Все впериваются в меня, не обращая ни малейшего внимания на розы. Встают на колени, крестятся. Потом поднимаются, окружают меня, ощупывают, и монсеньор Сумаррага приказывает слугам снять с меня плащ. Тогда-то я и обнаруживаю изображение пресвятой Девы, проявившееся на моей тильме. Продолжение тебе известно.
Мечте трехдневной давности, охватившей мое воображение в приступе тщеславия, суждено было сбыться, и вот я уже поднимаюсь на холм, а следом за мной и епископ в парадном облачении, с распятием и каменщиками. Он просит меня показать точное место явления. И в тот миг, когда я указываю ему на скалу, где обычно видел Деву, в подтверждение моих слов в этом месте начинает бить ключ – но с этого момента уже начинается легенда: работа сочинителя Хуана Гонсалеса, первым, на свой лад, увековечившего мою историю на бумаге, приукрасив, добавив и вымышленных подробностей, и сенсаций, и набожного рвения, и жеманности, представив меня тем бесхитростным восторженным младенцем, каким меня и запечатлели все последующие поколения. Все дошедшие до вас письменные свидетельства – Nican Mopohua, Nican Motecpana, Codex Tetlapalco, Tira de Tepechpan, заключение церковного расследования 1666 года – черпали вдохновение в сочиненной легенде, оттеняя преувеличения сочинителя и с каждым разом нанося на мой персонаж очередной слой мистической наивности для поддержания рвения.
На протяжении тех семнадцати лет, что мне оставалось провести в обличье Хуана Диего, меня заточали, обучали и выставляли на всеобщее обозрение, дрессировали смиренно и в мельчайших подробностях, до бесконечности повторять, как на испанском, так и на науатле, как для следователей из Мадрида, так и для богомольцев со всех концов Мексики, рассказ о моих встречах с Девой, и в тот день, когда я в семьдесят четыре года наконец умер от старости, я посчитал, что честно заслужил вечный покой рядом со своей любимой. Но небеса решили иначе: я оказался пригвожденным к стене внутри своей тильмы, пленником в глазах Богоматери, заодно с остальными очевидцами «чуда с розами»: Сумаррагой, его слугами, идальго, индейской семьей и Хуаном Гонсалесом; застывшими силуэтами, ставшими не больше чем пустыми отражениями, ведь, полагаю, всеобщее забвение, раз никто не возносил им молитвы, никто не умолял их о помощи, не удерживал их в прошлом земном воплощении, позволило их душам попасть в рай, врата которого, по причине моей презумпции святости, закрыты для меня вот уже четыреста пятьдесят два года.
Вот она правда, Натали.
Но не на этот раз, Натали. На этот раз я задействую все твои силы; я не позволю тебе покинуть меня. Нет, не выдернув ниточку из моей тильмы, ты сумеешь опровергнуть чудо. Я знаю, что у тебя, с твоим опытом и твоими инструментами, есть способ вернуть мне свободу, и я сумею открыть его тебе.
Битый час микроавтобус трясет нас по ухабам и выбоинам разбитых дорог, ведущих в никуда. Заброшенные пустыри, выжженные солнцем холмы, свалки машин, деревушки наскоро сооруженных из бетонных блоков домов с крышами из волнистого железа, дороги, усеянные через каждые двадцать метров гигантскими «лежачими полицейскими», вызывающими у нас приступы тошноты. Отец Абригон, увлеченно комментирующий по ходу этой «пищеварительной» прогулки мельчайшие детали за окном, сообщает, что они называются «topes». Когда же я интересуюсь, почему этих «полицейских» так много, он отвечает, что земля очень сухая: как только кого-нибудь убивают, вместо того чтобы закапывать труп, его кладут поперек шоссе, заливают асфальтом, и получается вот такая горка, защищающая деревенских детей от превышающих скорость водителей. Улыбаюсь я одна. Либо у моих коллег отсутствует чувство юмора, либо они лучше меня знакомы с местными порядками.
Я надеялась воспользоваться поездкой для обмена некоторыми сведениями с остальными экспертами, но немец просит остановить микроавтобус каждые четверть часа, а в промежутках сидит, скрючившись и стиснув зубы, сосредоточившись на своих желудочных проблемах, историчка правит рукопись, перебравший пива «Корона» русский дремлет на заднем сиденье, а Кевин Уильямс тихо вопит по мобильному и уже в сотый раз повторяет некоей Венди, что он плохо слышит ее и вообще сейчас не время возвращаться к проблеме аквариума.
– А вот развалины Калитлахоака! – гордо трубит отец Абригон.