Шло время, сменяли друг друга неотложки и ипохондрии, кашемировые шали и пастельные меха, сумочки шанель и чековые книжки в кожаных переплетах – весь диапазон моей обычной клиентуры, от топ-модели до биржевого маклера, включая сенатора, гладящего мое колено, пока я осматриваю его глазное дно, увешанную бриллиантами вдову, ослепляющую меня своими серьгами и повествующую о своем последнем круизе, и несносного мальчишку, жующего свою жвачку у меня под офтальмоскопом, в то время как мамаша пересказывает мне его школьные успехи. Все эти близорукие пациенты класса люкс, катаракты модельного бизнеса, могущественные старческие дальнозоркости, идущие ко мне потому, что меня показывают по телевизору, что я дороже всех и что звезды шоу-бизнеса упоминают мое имя на светских приемах где-то между именами бесподобного парикмахера и иглотерапевта нарасхват. Это дефиле богемы, заполняющее мою приемную, огорчает меня, но как вернуться вспять? И налоги, и аренда кабинета, и стоимость моего оборудования, и запросы клиники вынуждают меня все выше поднимать цены, проводить все больше операций и консультаций. И вот я, мечтавшая лишь о странах третьего мира и развивающихся больницах, где я готовила бы выдающихся хирургов будущего, я, надеявшаяся поделиться с африканскими детьми «Лазиком», этим сверхточным лазером, разработанным мной и позволяющим оперировать самые глубокие слои сетчатки, я трачу восемьдесят процентов своего времени на улучшение за баснословные деньги зрения кучки избранных, которые вполне могли бы обойтись очками или контактными линзами. Я часто стыжусь сама себя по вечерам, но чем больше я работаю, тем меньше времени у меня остается на угрызения совести.
Половина восьмого. Сообщив самому знаменитому взгляду глянцевых журналов, что, несмотря на проведенный курс лечения бетаганом, ее глазное давление все еще превышает отметку в двадцать пять миллиметров ртутного столба и что ее глаукому надо срочно оперировать, я отправилась в магазин за ветчиной, маслом и нарезным хлебом для сандвичей Франка.
Припарковывая машину перед домом, я понимаю, что забыла купить сыр. Тем лучше, немного новшества не помешает. Хоть в последний раз я и готовила наше любимое блюдо полтора года назад, я так и не могу решиться говорить о Франке в прошедшем времени. Привычки переживают любовь – или скорее заведенные обычаи, бытовые мелочи, сопутствующие страсти, помимо моей воли убивают мои решения. Франка невозможно бросить: его заморочки меня устраивают, наши недостатки дополняют друг друга, а его депрессивный юмор возбуждает меня не меньше, чем его тело. Я пытаюсь, честно и упорно, перестать любить его, но это еще сложнее, чем бросить курить. Каждый раз я терплю поражение, злюсь на себя за это и возвращаюсь к своему нетронутому чувству. Моя секретарша Соня употребляет очень меткое выражение, когда соединяет нас по телефону: «Звонит твой бывший бывший».
Стоит мне открыть дверь, как у меня тотчас опускаются руки. Я ухожу на рассвете и возвращаюсь домой чаще всего так поздно, что у меня уже нет сил приниматься за уборку. Домработница больше не приходит, с тех пор как не стало мамы – говорит, что это было бы слишком тяжелым воспоминанием, а у меня нет времени, чтобы подыскать кого-нибудь другого, кто смог бы ужиться с моими странностями: я скорее предпочту, чтобы вещи покрылись слоем пыли, нежели были переставлены на другое место. Я живу в музее, в подобии слишком просторного для меня заброшенного летнего лагеря, где занимаю лишь спальню, кухню и ванную комнату. Мама долгие годы, прошедшие после ее развода, мечтала о доме, заполненном бегающими повсюду внуками. Задолго до того, как нам с братом удалось встретить родственную душу, она уже обставила все комнаты второго этажа колыбельками, детскими кроватками и сундуками с игрушками. Давид так и не вернулся. Он остался жить в Израиле, с одной возмущенной нашей либеральностью
С того дня как мама отошла в мир иной, я беспредельно продлеваю ее мечту о счастливой старости в окружении ребятни. Я верю не в бессмертие душ, а в вещи, сохраняющие энергетику своих владельцев. Я не способна переставить их, выбросить что бы то ни было. Все останется
На автоответчике не оставлено ни единого сообщения, Обычное дело: у меня больше нет подруг. У меня больше нет сил выносить их сплетни, их мужей, их детей, их каникулы, их безоговорочное счастье, построенное на иллюзиях, уступках, достигнутых целях или далеко идущих планах, равно как и их манеру ставить мне в упрек мое незамужнее положение, чтобы под конец, рано или поздно, позавидовать моей свободе с непрощающей горечью в голосе.
Я отношу оставленную адвокатом дьявола зеленую папку на кухню и начинаю готовить сандвичи на противне, который мне останется только вставить в духовку, когда Франк будет открывать шампанское. Хлеб, масло, ветчина, сыр, молотый перец на первом ярусе; хлеб, масло, сыр, перец на втором. Мне потребовались годы, чтобы заучить, словно молитву, этот перечень, дабы следовать любимой Франком последовательности. Как говорила моя мама: «Тебе повезло, что твои пациенты не видят тебя на кухне, иначе они бы все разбежались».
В этот раз отсутствие грюйера очевидно нарушает привычную гармонию и ставит под сомнение саму целесообразность приготовления блюда. Я чувствую себя такой же растерянной, как и мои сандвичи, недосчитавшиеся сыра в своих рядах. Дразнящие меня с холодильника паранормальные нелепости, притаившиеся в своей яблочно-зеленой папке и недосягаемые для меня ввиду незнания испанского, скорее напоминание о долге, нежели искушение. Я, конечно, отнюдь не прочь отправиться в незнакомую страну искоренять иррациональное, но предложение этого марсианина в сутане отсылает меня к образу, ставшему мне отвратительным. Кто я для всех? Хирург из ток-шоу. Офтальмолог на виду. Паутина лжи, которую не слишком щепетильные журналисты, освещавшие дело о «необъяснимых исцелениях» в Лурде, окрестили правдивым портретом, и так уже достаточно задела меня: представляю, что будет, если я докажу, что «чудодейственные» глаза, боготворимые в Мехико, не что иное, как мазок кисти. В лучшем случае скажут, что я захотела в очередной раз сделать себе рекламу на горе несчастных людей, взывающих к милости небес как к последней инстанции, и если расписной плащ их Хуана Диего перестанет исцелять их, я окажусь виноватой. Как объяснить им, что они не правы? Нуждаюсь ли я, хочу ли я, есть ли у меня силы выдержать еще одно непонимание со стороны толпы? Если в прошлом году я и распространялась прессе, поясняя, что к маленькой Кати Ковач вернулось зрение вовсе не по причине вмешательства Лурдской богоматери, а после пережитого нервного шока, то лишь затем, чтобы ее оставили в покое. Чтобы священники с их кадилами не забрали ее к себе, не испортили ей всю юность и не превратили ее в реликвию, в икону, в объект культа. Тогда у меня была веская причина рисковать своей репутацией: на карту было поставлено будущее живого существа. А какое мне дело до индейца, умершего более четырех веков назад? Если он действительно помогает людям избавляться от их страданий, тем лучше для них.