его тень, поднимающуюся на горизонте. Екатерина II с гениальной прозорливостью предсказала это перед смертью. Еще в 1792 году памфлетист Сюло, поступивший на службу в армию Кондэ, призывал “блистательный и гордый кромвелизм”: “я хладнокровно повторяю, что Бог, покровительства которого я молю для своей партии – это деспот, при условии, что он будет, кроме того и гениальным человеком”.[436] В политическом мире каждый вождь партии искал поддержки какого- нибудь генерала, помощи его меча, но намереваясь при этом остаться той рукой, которая будет направлять этот меч, подчиняя военную силу гражданской. В этих резонирующих полуобразованных группах, не чуждых историческим воспоминаниям, все знали, что обезумевшие революции выдвигают, в конце концов, Цезаря или Кромвеля, но с ужасом отталкивают от себя эти ненавистные призраки. Идея о единичном деспоте, вышедшем из массы и на нее опирающемся, по-прежнему была всем омерзительна.

Даже те, кто охотно принял бы деспота, кто, может быть, призывал его, покраснели бы, если бы им пришлось в этом сознаться. 27 фрюктидора Люсьен с трибуны пятисот заговорил о необходимости сплочения и концентрирования власти. “Диктатура!”– иронически воскликнул кто-то. И вызванный призрак диктатуры привел совет в такое негодование, что Люсьену пришлось объясняться, кричать громче других, возмущаясь против всякого намека на диктатуру, чтобы покрыть этот единодушный протест.[437] Пустые слова, трескучие фразы – скажут нам; пусть так, но революции не понять, если не принимать в расчет необычайной власти, которую имели в то время над людьми слова и формулы. В глубине народных масс, не читавших истории, большинство не знало, кто такие были Цезарь и Кромвель. Однако мысль возложить на одного человека заботу о благе всех была присуща нашему латинскому уму; восемь веков монархии на римский образец привили ее нам, но при этом приспособив ее в интересах известного класса; идея возможности найти вне этого класса деспота-преобразователя жила в народе, но в очень смутном виде; то был инстинкт, не выработавшийся в доктрину, но превращенный в страсть. Обратитесь к бесчисленным свидетельствам, к отчетам чиновников, полиции, гражданских и военных агентов, описывавших тогдашнее состояние умов. Ни в одном мы не находим отголоска, крика, так часто раздававшегося впоследствии: “Человека! нам нужен человек!” т. е. вождь, не обязательно окруженный престижем наследственной власти, но гражданин, вышедший из массы, достаточно сильный, чтобы возвыситься над нею, сплотить ее и стать ее господином.

Причина проста. Дух цезаризма был привит Франции уже впоследствии Бонапартом – консулом и императором, трагическим великолепием его царствования, его владычеством над духом века. Цезаризм – это прибежите дней великого смятения, это страшное лекарство, которое спасает и убивает в одно и то же время – это наследство Бонапарта. Он так глубоко впрыснул нам это лекарство, что нация пропиталась им до мозга костей, и действие его сказывается время от времени еще и теперь, век спустя, к выгоде его наследников или подражателей. Ряд поколений жил и живет под обаянием воспоминания о нем; из глубины своей могилы он продолжает воздвигать цезарей. До его восшествия на престол в 1799 г. многим французам трудно было представить себе возвращение к порядку, какой-либо иной форме, кроме восстановления монархии. В этом согласны все свидетели. Бунтовщики и смутьяны, и те, кто не хочет идти на войну, и женщины, которые хотят, наперекор жандармам, устроить процессию, – все они кричат: “Да здравствует король!”, кричат ради оппозиции, если не по убеждению. Из отвращения к настоящему призывают прошлое. Дайте Франции республику, приспособленную к ее потребностям, уважающую ее уцелевшие, старые традиции и отвечающую ее новым стремлениям, глубоко проникнутым теперь идеей равенства, Франция восторженно примет ее; “но имя республики дали учреждению, мероприятиям, людям; которые ей ненавистны. Противоположность республике – королевская власть; директорию может прогнать только король – так дайте же нам короля…”[438]

Притом же в народе многие путем естественного суждения связывают идею королевской власти с идеей мира, прекращения войны, с монархической Европой. Республика все завоевала, кроме мира; теперь она понемножку все теряла, и с нею уже не видно было конца этому тягостному и изнурительному усилию, от которого умирала Франция. Король – это все же выход; мало-помалу общество примирялось с этой идеей.

В некоторых местностях говорили: “Скоро всему конец – у нас будет король; так стоит ли отправлять рекрутов”.[439] В Йонне, Аллье рекруты отказываются выступать, крича: “Да здравствует король!”.[440] Тот же крик слышится в Шалоне, когда бунтуют вспомогательные батальоны.[441] На юге солдаты говорят: “Мы не можем больше обойтись без короля”.[442] Из Тараскона сообщают, что “среди охотников 13 полка накануне дня, соответствующего празднику св. Людовика, слышались подстрекательства к мятежу”.[443] В самом Париже контрреволюция понемногу делает успехи в предместьях; еще в мессидоре в предместье Монсо циркулировал адрес французов принцу Кондэ. “Некоторые рабочие в кабачках на Бенвильской дороге ждут упразднения всех республиканских учреждений; да и в других местах торговцы шепотом сообщают друг другу, что в день св. Людовика король опять взойдет на трон, и вот тогда-то они заторгуют”. Даже среди военных, в группах драгунов и стрелков, напивающихся в загородных кабаках в десятые дни, слышны контрреволюционные речи, а на парижских улицах продавщицы цветов кричат: “Кто хочет пять букетов за один луи”.[444]

Директория заметила опасность; 17 фрюктидора она выпускает прокламацию, направленную исключительно против опасности, грозящей справа. Обращаясь к низменным чувствам, эксплуатируя страх, она твердит, что все французы, в какой бы то ни было степени причастные революции, солидарны между собой, что всем им, в случае наступления реакции, грозят те же притеснения, то же мщение; для характеристики этих грядущих бедствий она находит страшные слова, резкие, яркие краски, и настойчивость ее речей показывает, как велик ее страх.

Следует ли заключить из этого, что во Франции большинство было в то время роялистcким? Продлись анархия, царившая при директории, и победы иностранцев над нашими войсками, – возможно, что большая половина французов сделалась бы роялистами, хотя, конечно, снова превратились бы в ярых революционеров, опять изведав крайности королевской власти. В конце VII года Франция, по всей вероятности, примирилась бы с королевской властью, но, конечно, не поднялась бы всенародно ради ее восстановления.

За исключением меньшинства, немногих, особенно ярых групп, даже у роялистов по призванию и по тенденции преобладает личный эгоизм; дух же предприимчивости и самопожертвования отсутствует; по словам республиканского генерала, командовавшего гарнизоном Гавра, “партия оппозиции не даст и трех франков за реакцию”.[445] В Париже, если бы кто вздумал прибегнуть к мерам насилия, “на сто тысяч доброжелателей” он не нашел бы и “шести сотрудников”[446] (Народ безучастен и находится в полной прострации. Застой умов, все возрастающее безволие, исчезновение гражданских чувств, охлаждение к общественному делу, равнодушие к участи республиканских учреждений, беззаботность, апатия – вот слова, беспрестанно повторяющиеся как неизменная и монотонная жалоба в отчетах агентов. Масса идет вслед зa событиями, не пытаясь больше принимать в них деятельного участия; не способная хотеть и даже надеяться, впавшая в какое-то тупоумие, она ни с какой стороны и ни от кого больше не ждет спасения. Было, однако, необыкновенное существо, сверкающим метеором пронесшееся в пространстве, поражая и приковывая воображение, на миг наполнившее огромную пустыню, в которую превратилась французская мысль. То был человек; oн исчез, но память о нем осталась. Во всей стране непоколебима одна только репутация, действительно из ряда вон выходящая, колоссальная, несравненная – репутация Бонапарта. Отчеты о его победах еще висят на стенах всех коммун. Его имя повторяют в самых скромных хижинах самых глухих деревень. Его знают, главным образом, как великого полководца, но смутно чувствуют, что все пошло бы лучше, если бы вернулся этот человек. Почему его нет? Писатель Фьевэ, уединенно живший в окрестностях Реймса, нередко беседовал с крестьянами. “Все спрашивали его, что слышно нового о генерале Бонапарте и почему он не возвращается во Францию; о директории никто никогда не спрашивал”.[447]

Внешний враг все приближался. В Голландии англо-русская армия наступала, отодвигая наши войска к границе; часть ее, отклонившись от операционной линии, шла на север, через узенькую провинцию, лежащую между Зюйдерзее и морем, приближалась к Амстердаму. У Рейна французы перешли было в наступление, но потерпели неудачу. Армия эрц-герцога Карла поднималась по реке правым берегом; взяла

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату