образец прогресса, достигнутого в искусстве, под его управлением: “Гений все одухотворяет”, – любезно заметил он. Затем он отвел генерала в сторону: “Ну, что же, сказал он ему, пишут вам что-нибудь о Турции? Император, должно быть, уже пришел к решению; ведь он знает, хочет ли он или не хочет того, о чем говорил мне в Тильзите”.[355] Не будучи уполномочен удовлетворить его жгучему желанию знать истинное положение дела, Коленкур с этих пор мог по его лицу проследить день за днем его возрастающее неудовольствие; сперва он находил его “серьезным”, затем “задумчивым”, затем “рассеянным” и даже “мрачным”.[356]
Заводил ли посланник разговор об обмене Силезии на румынские провинции, Александр отвергал эту мысль более упорно, чем когда-либо. Тягостный и неприятный разговор об этом возобновлялся в десятый раз. Видно было, что если бы Россия и согласилась на новые тяжелые жертвы со стороны Пруссии, все-таки требовалось, чтобы этой жертвой не была Силезия и чтобы Кенигсбергский двор[357] получил надлежащую компенсацию. Притом, этот способ выйти из затруднения не восстановил бы доверия, и облако продолжало бы висеть над будущим. Депеши Толстого, продолжавшего видеть “все в мрачном свете”[358] и указывать на польскую опасность, а также жалобы Пруссии, которая обвиняла петербургский кабинет в том, что он приносит ее в жертву своим собственным честолюбивым замыслам, окончательно смутили душу Александра. Так как его личные отношения к Коленкуру, его природная доброта и деликатность не позволяли ему высказывать вполне свои мысли, то Румянцев был уполномочен быть их выразителем. Он ясно давал понять, что основные наши предложения неприемлемы, что наши приемы затягивать дело никому не приносят пользы, что они дают оружие в руки нашим врагам. По серьезному, настойчивому, иногда скорбному тону его речей чувствовалось, что царь быстро отдаляется от нас, и что союз подвергается чрезвычайной опасности. Но проходили дни, недели, а определенного ответа не было. Намерения императора все еще были окружены непроницаемой тайной.[359]
Наконец, 25 февраля прибыло в Петербург императорское письмо от 2-го, привезенное камергером Дарбергом. Это было неожиданным событием. Чем дольше, нетерпеливее и тягостнее было ожидание, тем сильнее была радость. Хотя до сих пор император Александр был более склонен к простому приобретению княжеств, чем к разделу, но, видя, что теперь осуществляется золотая мечта его предков, что она делается доступной и осязаемой, он почувствовал, как в нем пробудилась та унаследованная страсть, от которой загорались глаза его бабки Екатерины, когда она говорила о Востоке. Он не сумел побороть своего волнения, и в присутствии Коленкура, рассказ которого передал нам все подробности этой сцены, отдался порыву радости.
Коленкур отправился во дворец, чтобы довести до сведения гофмаршала Толстого, что ему нужно передать царю письмо императора. Его Величество, немедленно извещенный, – писал Коленкур, – приказал мне явиться к нему в том виде, как я был. Я попросил позволения отправиться за письмом Вашего Величества и тотчас же принес его.
Император. Отчего вы не хотите ко мне войти? В моем кабинете этикета не полагается. Я с нетерпением жду писем Императора, а вас я всегда вижу с удовольствием. Здоров ли Император? Я думаю, нам будет о чем поговорить.
Посланник. Имею честь передать Вашему Величеству письмо Императора, моего повелителя.
Император поспешил взять его и сказал мне: “Прошу, генерал, позволения прочесть. Вы не мешаете”, прибавил он, так как я хотел удалиться. Император был серьезен, но мало-помалу лицо его оживлялось. В конце первой страницы он улыбнулся, затем, спустя некоторое время, воскликнул: “Вот великие дела!” и повторил несколько раз: “Вот стиль Тильзита!” При фразе: Не будем искать в газетах”, он воскликнул: “Вот великий человек!” Прочел мне вслух эту фразу, затем про прочел письмо до конца. Затем он взял мою руку, и с волнением пожимая ее, сказал мне: “Передайте Императору, как тронут я его доверием, как я желаю ему содействовать. Вы свидетель тому, как я принял письмо. Я хочу вам его прочесть”. Император прочел его со мной. На каждой фразе он останавливался, но особенно на вышеупомянутой. Затем он сказал мне: “Скажу вам откровенно, генерал, это письмо доставляет мне большое удовольствие: это язык Тильзита. Император может на меня рассчитывать, так как, вы знаете, я не менял тона”.[360]
Затем он разошелся и начал говорить о способах окончательно сговориться после совещания Коленкура и Румянцева, когда они подготовят основы соглашения.
Он страстно желал поехать в Париж. Но, возможно ли, говорил он, пробыть там только несколько дней, и, кроме того, разве мог он при теперешних обстоятельствах надолго отлучиться? Он откладывает на будущее время это путешествие, как награду, которую назначил себе после славных дел. Что же касается до того, чтобы послать доверенного человека, его трудно найти. “Император убедился на Толстом, что у меня нет такого; не знаете ли вы здесь подходящее лицо? Я избрал Толстого потому, что он не интриган; ну! а он не занимается делами. Император им недоволен. Между нами говоря, я уже давно замечаю это”. Он склонялся к свиданию на полпути, говорил, что помчится, “как курьер”, чтобы поскорее встретиться с своим союзником. Пока он желал, чтобы Императору сообщили о его чувствах: “Напишите ему о моей благодарности… До свидания, генерал, прибавил, он, отпуская Коленкура. “Вам все еще досадно, что вы не по форме одеты? А я, я очень рад, что вас видел”. Донесение посланника оканчивается так: “Вечером на балу император несколько раз говорил со мной и сказал мне”: “Я несколько раз перечел письмо Императора; вот где речи Тильзита”. Я уверил его, что других никогда и не говорилось”. [361]
Первым душевным движением Александра был восторг; вслед за ним явилось размышление, и оно-то пробудило недоверие. У Александра и Румянцева возникли те же подозрения, которые овладевают и нами в наши дни при чтении письма от 2 февраля, когда мы размышляем об обстоятельствах, при которых оно было написано, о необходимости для Наполеона избавиться от определенного ответа на вопрос о Пруссии, о необходимости переменить предмет обсуждения. Они опасались (это слова Коленкура), чтобы “предложение о разделе не оказалось бы только средством подменить вопрос и оставаться в Силезии, лишив Россию возможности спросить, зачем”.[362] Эта мысль, которая имела непосредственную связь с мыслями, осаждавшими царя уже в течение трех месяцев, отравляла его радость. Она сделалась столь назойливой, что ему во что бы то ни стало нужно было прояснить ситуацию. Румянцеву было поручено позондировать Коленкура и в случае надобности поприжать его. И вот во время первого же совещания между обоими уполномоченными Пруссия сделалась главным предметом разговора, который, по-видимому, предназначался всецело вопросу о Турции.
Русский министр всячески старался получить обещание, в силу которого наши новые предложения повлекли бы за собой безусловное отречение от проекта относительно Силезии. Одно слово, твердил он, достаточно будет одного слова. Коленкур не был уполномочен сказать это слово. Его ответы показались настолько неудовлетворительными, что царь счел нужным лично поддержать просьбы своего министра. 1 марта посланник обедал во дворце. Естественно, что разговор зашел о письме императора. Вместо того, чтобы непосредственно изложить просьбу, Александр, предполагая, что желаемое уже исполнено, выразился так: “Я очень рад, что не будет более разговора о Силезии. Откровенно говоря, вопрос о разделе Оттоманской империи, должно быть, покончит со всем, что предлагалось и говорилось относительно Пруссии со времени Тильзита; это восстановит дело в том виде, как его освятил договор”.[363] На этот вызов Коленкур ответил ссылкой на потребности борьбы с Англией, что они не позволяют еще выполнить обязательства, принятые на себя обеими сторонами. Вместе с тем он признал, что относительно эвакуации Пруссии еще не принято определенного решения, но при этом заметил, что и русская армия занимает княжества. Его объяснение закончилось фразой, заимствованной из инструкций его повелителя: “Император Наполеон просит Ваше Величество не торопить его, равно как и он не торопит вас”.[364]
Александр должен был удовольствоваться таким ответом, который, очевидно, заключал в себе обещание эвакуировать в срок, и не отказался идти вслед за нами на Восток. Сразу же приступив к рассмотрению главного вопроса, он проявил на этой почве неожиданную умеренность: “Конечно, Константинополь, – сказал он, – важный пункт, но он слишком далек от вас, и поэтому вы, быть может, преувеличиваете и для нас его значение. Мне пришла такая мысль: чтобы не было из-за него затруднений,