Карвакки перегнулся через перила моста и глянул в воду. Издалека был слышен шум плотины, расположенной от ратуши на расстоянии броска камня.
— Перед началом чумы, — снова начал Карвакки, — я сбежал в Вайсмайн, к священнику Иоганну Куну, человеку
— Догадываюсь, что произошло…
— …а статуи, которые воплощали для меня красоту и женственность, были сброшены со своих пьедесталов и разбиты на куски. Боже мой, если Бог вообще существует, как он мог допустить это?! — Голос Карвакки задрожал.
— И что? Кто это был?
— Кто? Те же самые люди, которые сожгли твоего мертвого отца на костре! Те же самые люди, что разрушили статую в соборе! Те же самые люди, что бьют своих жен и детей и покупают отпущение грехов у соборных врат, делая так, что их деяния как бы и не происходили… — Карвакки перевел дыхание и продолжил: — Головы этих святош полны самых низменных инстинктов. В любой наготе они видят зло; даже нагой камень смущает их инстинкты. Жизнь была бы слишком хороша, если бы текла, как эта резвая река, — без ограничений, меж берегов искусства и науки. Но тебе хорошо известно, насколько далеко это возвышенное желание от действительности и что приходится терпеть творческому человеку, которого небо наделило талантом.
— Как вы правы, мастер! Воистину, здесь не время и не место для муз. Искусство — богохульство?! Не смешите меня!
— Один из соборных священников, мой добрый приятель, слышал, что новому инквизитору бросилось в глаза сходство моих статуй с 'Евой' в соборе. Это он и назвал богохульством!
Леберехт оторопел. Сходство было несомненным, однако какое это имело отношение к надругательству над святыми?
— Трудно сохранять веру в то, чему учит и что делает Святая Матерь Церковь, — заметил Леберехт.
Карвакки молчал. Конечно же, он был верующим человеком, но никогда не делал тайны из своего неприятия клира и Церкви. Пасторы и монахи пользовались его признанием, лишь если были умны и умели пить, а лучше — и то и другое. А коль скоро большинство из них думало, что Фидий — это святой, а пиво — пища на время поста, то общий язык Карвакки находил лишь с немногими из них. В действительности мастер проповедовал свободу искусства и классический образ мыслей, которому научился во Флоренции, и это неизбежно влекло за собой напряженность в отношениях.
— Значит, брат Каэтан лично вломился в вашу мастерскую! — снова взял слово Леберехт.
— Похоже на то, мой мальчик, похоже на то… — Мастер задумчиво смотрел на реку, на белые змеистые линии, прочерченные на воде лунным светом. Внезапно он спросил: — А почему бы тебе, собственно, не отправиться вместе со мной?
— Во Флоренцию? — испугался Леберехт. В его голове вмиг пронеслись сотни мыслей: Флоренция!
— Можешь мне доверять! — добавил Карвакки.
Леберехт кусал губу.
— Поверь мне, — прошептал мастер, — это другой мир, это даже другое время! Раньше или позже, но тебе
Оба неотрывно смотрели в темную воду под ними. После долгой паузы Леберехт ответил:
— Не сейчас, мастер. Мне еще нужно какое-то время, чтобы закончить в этом городе дела, требующие прояснения. Они, возможно, важнее для меня, чем все мое восхищение вашей страной и ее художниками.
— Ты разбудил во мне любопытство. Не говори загадками!
Леберехт тихо рассмеялся.
— Как говорит пророк, в злые времена мудрый должен молчать. Избавьте меня от дальнейших объяснений. А что касается вашей просьбы, мастер, то вы получите деньги, сотню гульденов, под честное слово, ибо я следую принципу доверия и веры. Под доверием я имею в виду ваше всегдашнее отношение ко мне, а под верой — то, что однажды, когда дела у вас пойдут лучше, я получу эту сумму обратно.
Карвакки обнял Леберехта и поцеловал его, как сына.
— Леберехт, ты об этом не пожалеешь!
— Я возьму в магистрате сотню гульденов из своего наследства. Завтра на этом же месте и в это же время, да?
— Договорились, прощай! — И Карвакки скрылся, направившись в сторону Инзельштадта, откуда он и появился.
Последующие дни Леберехт провел в страхе: вдруг инквизиция устроила мастеру ловушку и лишь ждет повода, чтобы убить Карвакки при попытке бегства? Карвакки признался ему, что именно по этой причине он не двинется прямым путем на юг, а сначала задержится в Фихтельберге, Франкенвальде и Фогтланде, где находятся твердыни богемской ереси и где уже сотни лет лесные общины имеют многочисленных приверженцев. Там он может чувствовать себя свободно и там намерен дожидаться оказии, чтобы с торговым караваном отправиться через Регенсбург и Зальцбург в Венецию.
Исчезновение Карвакки вызвало в городе большой переполох и привело к тому, что жители его разделились на два лагеря. Большинство, которое считало мастера гениальным творцом, едва узнав о святотатстве над его статуями, винило темные происки инквизиции, в то время как меньшинство, состоящее из влиятельных святош, называло Карвакки жертвой собственных еретических интриг и не сожалело о нем.
Иначе было с Леберехтом. Он никогда не думал, что расставание с мастером может так сильно тронуть его. Именно Карвакки после смерти его отца открыл ему чудесные и таинственные вещи и мир, который был столь же далек от узколобых мыслей и действий на Соборной Горе, как чарующая луна от земной юдоли. Он пробудил в нем дотоле неизвестную, даже запретную добродетель — любопытство. И это любопытство подстрекало юношу к тому, чтобы овладевать знаниями и хранить добытое в своей голове. То, что ты носишь у себя в голове, любил говаривать Карвакки, уже никто не отнимет.
Среди многочисленных слухов, появившихся в связи с исчезновением мастера, был и такой: Карвакки, прежде чем раствориться в воздухе, выплатил все свои долги, до последнего кройцера. Про Освальда Пиркхаймера, оценщика шафрана из Гавани, поговаривали даже, что Карвакки возвратил ему долг на сумму в сотню гульденов. Это смутило Леберехта. Неужели мастер наплел ему с три короба? Неужели он выдумал байку о преследовании инквизиции для того лишь, чтобы заполучить деньги? Ему слишком хорошо были известны слабости Карвакки: деньги, женщины и выпивка. Он знал, что мастер не мог пропустить ничего из этих трех.
Чтобы в конце концов внести ясность, Леберехт разыскал Пиркхаймера. Это было душным августовским днем, перед самым закатом. У дома, стоящего неподалеку от Гавани, где Пиркхаймер продавал водку, хмель, мед, табак, канареек, но, главным образом, пряности, царило оживление. Пиркхаймер, жена которого Мехтхильд умерла, рожая последнего ребенка, считался одним из богатейших людей города. Обыватели шутили, что вместо правой ноги у него ставка процента. Прибыльное место оценщика шафрана, проверяющего чистоту и качество поставляемых по реке пряностей, он занимал уже почти два десятилетия, но еще дольше ссужал деньги.
Свое богатство Пиркхаймер выставлял с такой гордостью и сословным высокомерием, что мог игнорировать городские порядки и даже имперские законы, уже более полувека запрещавшие простым людям носить очень дорогое платье. На рубеже столетий рейхстаг запретил гордым горожанам Аугсбурга, не принадлежавшим к дворянству или ученому сословию, под угрозой штрафа в три гульдена носить шитые золотом, бархатные и шелковые наряды, одежду алого цвета, а также украшать свои плащи соболем или горностаем. Пиркхаймер доставлял себе удовольствие носить алый бархатный камзол, а под ним — рубашку из белого шелка, и никто никогда не слыхивал, чтобы он из-за этого уплатил хоть один гульден штрафа.
Поэтому неудивительно, что гордый Пиркхаймер отказался дать Леберехту сведения о том, каков был