приписывают Карвакки магическую силу. Ведь он способен за одну-единственную ночь распилить на две половины камень высотой с рослого мужчину. И даже великий Микеланджело, относительно которого только Папы (и те лишь из себялюбия) не верят, что он состоит в союзе с дьяволом, отзывался с похвалой об этом не раз повторявшемся чуде и называл Карвакки единственным, кто достоин его архитектурного искусства.
Пиршество (а именно об этом шла речь, к смущению Леберехта и Марты) началось с сюрприза для гостей.
В дверях дома вместе с Карвакки их встречала красивая молодая женщина, которую хозяин представил как свою супругу. Это обстоятельство само по себе было достойным удивления, поскольку мастер достаточно часто заявлял, что он обладает многими талантами, но только не талантом быть примерным супругом. Присутствие молодой женщины повергло Леберехта в еще большее замешательство. Мгновение он колебался, ему хотелось обнять ее и воскликнуть: 'Фридерика, ты ли это?'
Но потом, справившись с растерянностью, он отказался от своего намерения, и это, как выяснилось в следующую секунду, было правильно. Жену Карвакки звали Туллия, она происходила из семьи знатных судовладельцев в Остии и, как вскоре поняли гости, не говорила ни на каком ином языке, кроме языка Данте. И все же она казалась как две капли воды похожей на Фридерику, несчастную девушку с баржи, в своей неземной наготе бывшей моделью Карвакки.
Не менее смущен был Леберехт и избранными гостями, один из которых явился в одеянии, вселившем в него должный ужас.
После своей нежеланной встречи с инквизицией Леберехт ненавидел пурпур, как чуму; ему довольно было завидеть вдали алую мантию, чтобы прийти в такую ярость, что у него сжимались кулаки. Возможно, это была не лучшая идея со стороны Карвакки, пригласившего на пир в честь своего друга из Германии Лоренцо Карафу, самого настоящего кардинала в пурпурном облачении, с красной шапкой на голове, в башмаках из красного шелка и золотым крестом на груди.
Марта, которая знала об отвращении Леберехта к красному одеянию, не ждала ничего хорошего, когда Карвдкки, смеясь, представил тщеславного пурпуроносца. Мастер заявил, что Карафа, несмотря на свои звания кардинала Каны, титулярного архиепископа Бизербы, просекретаря конгрегации по обращению язычников в Леванте и титуляра Сан Андреа делла Балле, до сих пор не наполнил жизнью ни свое епископство, ни хотя бы один из носимых им титулов, поскольку его целиком занимают общественные обязанности, кои приходится выполнять такому человеку, как он.
В течение вечера выяснилось, что Лоренцо, как все его звали, был по профессии переплетчиком, но также и племянником Папы Павла, четвертого из носящих это имя, которого называли 'костром', поскольку он рассматривал инквизицию как любимую игрушку. Дядя Павел (к слову, племянник мог выносить его столь же мало, как и все остальные) приказал долго жить, но у Лоренцо остались — наряду с прочим — его прибыльные титулы. Кардиналом становишься на всю жизнь или не становишься им вообще.
Что же касается его внешности, то Карафа был кардиналом от макушки до пят. Его алая мантия блестела шелком разного происхождения: пелерина была мавританской, сутана — французской, — а устранением презренных складок, которые безжалостно напоминали о бренности всего сущего, занималась личная гладильщица, что, разумеется, было привилегией, подобающей только его святейшеству. Движения Карафы были сродни жестам актера и исполнены такого достоинства и грации, что он мог бы считаться истинным претендентом на кресло святого Петра, если бы только не раскрывал рта. Дело в том, что Карафа ничто не ненавидел так, как молчание; даже грех казался ему куда менее прискорбным, каким бы роковым и отвратительным он ни был, ведь его можно было искупить, войдя в правую дверь собора Святого Петра и получив отпущение на все века. Совсем иначе обстояло с молчанием. Молчание было необратимо потеряно для всяких речей, а потому непростительно и достойно презрения. Молчание, как любил говаривать Карафа, делает людей глупцами, поэтому рыбы — самые глупые из скотов.
Это высказывание относилось едва ли не к самым умным выражениям его высокопреосвященства, и потому он мог повторять его по многу раз на дню. В основном же Карафа употреблял уличный жаргон проституток, нищих и шалопаев, которые болтались вокруг Пьяцца дель Пополо, или грязные выражения носильщиков камней на строительстве собора Святого Петра.
Карвакки питал слабость к блестящим созданиям такого рода. Среди приглашенных был также врач и анатом Марко Мельци, который за время своей пропитанной кровью жизни потерял левую руку, что ни в малейшей степени не помешало ему в его профессии; напротив, он умудрялся правой рукой одновременно управляться с двумя инструментами, и его мастерство не уступало умению других врачей госпиталя Санто Спирито.
Никто, даже Карвакки, с которым его связывала тесная дружба с тех пор, как тот зашил рану на правом бедре мастера с помощью иглы и нити и исцелил ее за четырнадцать дней, не знал, как он потерял левую кисть руки, и это порождало самые дикие слухи. Мельци не скрывал своего восхищения великим Леонардо как анатомом. В молодые годы он встречался с ученым из Винчи и был поражен его анатомическими штудиями, во время которых тот расчленял трупы на отдельные части и зарисовывал их на пользу потомкам.
Как и Леонардо, Мельци обвиняли в склонности к любви к мальчикам, но его помощника звали не Джакомо, как у Леонардо, а Пьетро, и ему было не десять, а тринадцать, что привело к тому, что он потрошил Мельци куда больше, чем Джакомо — великого мастера. Когда разговор зашел о чувственных наслаждениях, что было нередкой темой в доме Карвакки, Мельци, не делая тайны из своего восхищения телами мальчиков, выразительно цитировал своего кумира Леонардо, считавшего, что процесс зачатия и члены, которые для этого используются, отталкивающе ужасны и что человеческий род пришел бы в упадок, если бы лица и возбуждение совершающих соитие и необузданная чувственность не имели в себе чего-то прекрасного. Половая любовь была силой природы, которая его отталкивала.
Что до потери руки, то римляне рассказывали, будто Мельци сам ампутировал себе конечность, дабы разобраться в ее строении, и в этом он даже превзошел Леонардо, который в дни старости, пребывая во французском изгнании, так отощал, что мог по собственному телу изучать анатомию всех мышц, жил и костей.
Последним из гостей, встреченных Леберехтом и Мартой в доме Карвакки, был Паоло Сончино, рисовальщик и математик на строительстве собора Святого Петра, отвечавший перед Микеланджело за статику и расчеты сооружения во всех трех измерениях. В том, что касалось чисел, Сончино располагал абсолютной памятью, то есть счетные проблемы, которые другие решали с помощью доски и мела или свитков бумаги, он решал в уме, затрачивая на это вполовину меньше времени и не допуская ошибок. Благодаря этой способности, связанной с его алхимическими знаниями, приобретенными во время учебы в Болонье, а также тому факту, что еще ни одна из рассчитанных им колонн и арок не рухнула, у него появилось множество почитателей, которые создали ему славу святости. Что до его врагов, то талант Сончино подарил им возможность сплетничать, будто он заключил сделку с дьяволом.
Едва ли можно было представить внешность невзрачнее, чем у знаменитого математика, с его темными вьющимися волосами, обрамлявшими плоское лицо. Но как все невзрачные мужчины, Сончино украсил себя удивительно красивой женой, которая, несмотря на римский обычай, носила свои длинные светлые волосы гладко зачесанными и стянутыми на затылке, как у женских персонажей Боттичелли. Ее звали Катерина, и она была обворожительно юной, почти вдвое младше Паоло, имевшего за спиной уже добрых полвека.
Лоренцо, кардинал, не мог придумать ничего лучше, как попеременно бросать сладострастные взгляды на Марту и Катерину, которые сидели за большим столом напротив него, разделенные Леберехтом. Вопреки своей привычке он пока молчал, дабы его разглядывание не так бросалось в глаза. Тем временем подали кабана, добытого в сабинских горах и вкуснейшим образом приготовленного Туллией по деревенскому рецепту. Карвакки так несравненно исполнял роль хозяина, что можно было подумать, будто он устраивает расточительные празднества едва ли не ежедневно. Леберехт не узнавал своего мастера.
Когда же Карвакки заметил в его глазах удивление, он сказал:
— Ты изумлен, не правда ли? Ты удивляешься тому, что я стал оседлым, приличным и обывательским!
— Что вы! Я восхищаюсь вами! — ответил Леберехт и, обращаясь к его жене, добавил: — Вы должны