истукана из живой плоти, столь чрезмерно возлюбившего праздник Воскресения, это слово осла, столь возлюбившего мир, превратило Ваню в гвардейца, который стреляет и ходит в атаки и с пеною на губах шагает по полю боя, обагряясь кровью.
И когда он стоял, распаленный до потери рассудка, выкрикивая свои убеждения и призывая в свидетели богородицу, — столько нежной глупости было в его вере, что кое-кто из старых дев (не говоря о малолетних детях) принял его сторону.
Ну ладно, — сказала Вероника, — мы ведь не спорим, верь во что хочешь, только сдается мне, путаница какая-то есть во всем, что случилось с тобой и с твоим господином.
А я, — подхватила Китти, — думаю, что все так и было, как Ваня говорит.
Что же он говорит? — возразила Франтишка. — Я, например, только и слышу от него: князь такой-то, княгиня, великая княгиня — титулами он так и сыпет. А слышали вы от него хоть одну настоящую историю? Нет! Только языком мелет, и все про каких-то господ да про нашего полковника, и не поймешь у него ничего. Ну-ка, леший тебя побери, что за птица твой господин? Где вы с ним встретились?
Остальные поддержали Франтишку и, после того как все утихомирилось и ужин был съеден, пристали к Ване с требованием что-нибудь рассказать.
— Ладно, — согласился тот наконец, — я расскажу, как нашел князя и как очутился у белых.
Пока Ваня собирался с мыслями, Китти и Марцел радостно переглянулись. Только сейчас разняли они руки, ибо все время, пока длился спор и Ваня пребывал в опасности, бедняжки крепко держались за руки, ища друг у друга поддержки своему любимцу.
— Господин мой, — начал Ваня, усевшись на свое прежнее место у очага, — господин мой служил в гвардейском полку, который вступил в бой под Екатеринославом. Вместе с частями графа Болотова полк этот составлял дивизию, но, сказать по правде, солдаты вовсе ополоумели с голодухи и порядку у них там никакого не было, потому как Болотов пил и проматывал уйму денег на баб. Мой господин двинулся на юг, а Болотов должен был идти по дороге вдоль реки, и должны они были загнать отряд красных, который там орудовал, в угол между Днепром и еще одной речкой. Мой-то господин вышел вовремя, а Болотов — нет, такой уж был он потерянный человек, и опоздал он на целую неделю. Значит, красным не для чего было отступать, и бросились они на полк моего господина. А надо сказать, что все тогда было не так, как на мировой войне. Дивизия-то вовсе и не была дивизией. Не было ни обоза, ни саперов, просто пехота — и все, и двигались гуртом, как стадо. Один плачет, другой песни поет — ну, толпа полоумных, да и только. Такие времена наслал господь на Русь, что уж никто и не помнил, какой рукой креститься, в какой ложку держать. Сыновья подавались к красным и, одержимые дьяволом, стреляли по тем, кто их вскормил, и творили грех за грехом. Так вот, как налетел тот красный отряд да разгромил белых — вокруг моего господина осталось тогда человек с полсотни. Остальные разбежались, и каждый дрался сам за себя. Сами понимаете, сколько тут полегло народу, сколько мертвецов качалось на деревьях. А есть-то человеку надо, и когда от голода в голове шумит, и бредет он куда глаза глядят, скорее мертвый, чем живой, — тогда ему уже все равно. Туго пришлось моему господину, В бою он был ранен в легкие и кашлял живой кровью. А было у них всего две-три лошади, не очень-то шибко побежишь. Я же в то время вернулся домой от своего казачьего полка и говорю себе: слава богу, мир у нас теперь. А люди мне в ответ — какое, вокруг солдат полно, вон и сестренку твою убили. Она маленькая еще была, волосики белые такие… Стал я разыскивать своего дядю и брата — тому руку молотилкой оторвало, и на войну его не взяли. Только не мог я найти никого из родных. Люди говорили — теперь, мол, никто друг о дружке ничего не знает. И сразу на войну речь повернули, стали выспрашивать, с кем я буду и прочее подобное. Я и говорю: коли убили сестренку мою и не осталось у меня никого, так и я не буду ни с кем. Такая тоска на меня напала — только чувствую, как на грудь слезы капают. И вот не сказал я никому ничего, а сам себе думаю — буду стрелять в каждого, у кого оружие в руках, и проклял я тогда этот страшный мир. Потом раздобыл на одном складе манлихеровку и вместе с другими стал ждать, что будет дальше. Долго ждать не пришлось. Первого, кого я убил, я еще хорошо помню. Еврей он был, и по имени я его знал — Натаном кликали. Говорили, будто денег у него много, а у него начисто ничего не было. Вот какой обманщик. После Натана уложил я выстрелом в спину парнишку одного, и потом долго мне все снилось по ночам, как умирал этот парень, как у него ноги дергались, как он руки раскинул. Этих двоих и сейчас как живых вижу, а вот что после было, того уж не помню — много нам выпало страданий, в таком несчастье даже и остановиться-то невозможно, чтоб спросить себя, что к чему. Потом встретились мы с остатками полка нашего князя — как раз под Колгой это было. Мы с одним унтером — а он тоже не поддался на разговоры о белых да красных — засели в одной разрушенной хате. Смотрим мы с ним на этих белых, которых вел князь, и видим — дело-то их совсем дрянь. Выстрели мы тогда хоть просто так, в воздух, — разбежались бы, как зайцы. Унтеру моему одежка нужна была — и вот будто какой святой покровитель нам ее в руки посылает! На моем господине — полушубок толстый, как шерсть на овце, и он едва ноги передвигает — раненый был, это я уже сказал. Показываем мы с унтером друг дружке на полковника, и смешно нам. Ну как, говорю я товарищу, стрелять или нет? А он увидел вдали сани какие-то и говорит — погоди, мол, вон к нам еще гости едут. А сани эти были деревенские дровни. Вскоре они подкатили чуть ли не к самой нашей хате, но дальше им ехать не пришлось. Белые стали выбегать из строя — бить мужиков в дровнях. Думаю — ладно, пусть будет, что бог судил, чего там, одним больше, одним меньше, не все ли равно. Унтер, верно, так же рассудил. Сказал только: «Это на дровнях крестьяне едут, в нынешние времена им везде смерть, вот и бегают с места на место». Белые-то, видно, оголодали и почуяли, что мужики пусть хоть муки немного, да везут. На дровнях, на поклаже, сидела старуха. Стала она умолять солдат, руки заламывала — не помогло. Белые выпрягли лошадей, старуху скинули. Я видел — лежит лицом в снег. С нею двое было, да издали-то не разобрать кто. Случись это в другое время, я бы этих грабителей отогнал, но когда война — тут уж всяк свою шкуру береги и не лезь куда тебя не просят. Да уж такие, как я или тот унтер, — такие только и смотрят, как бы в сторонке переждать, а вот офицер, что с белыми был, бросился к дровням, схватил кнут и ну хлестать своих солдат — остановить их, значит. Ну, их-то больше, так они не больно церемонились. Захлопали выстрелы — и в минуту конец всему. Белые взяли, что хотели, мужиков с дровней побили, да и своего офицера тоже. И мы все зто видели вот так же, как я вижу вас. Когда все кончилось, солдаты двинулись своей дорогой, а унтер толкнул меня в бок и говорит: пора сходить за полушубком. Вокруг все было тихо, и мы пошли к перевернутым дровням. У меня-то шинель была добрая, но товарищ попросил — пойдем, говорит, со мной. Я подумал — а что мне сделается, и пошел с ним. Подходим к дровням — лошадей нет, снег вокруг утоптан. И убитые валяются, кто как упал. Полюбопытствовал я, что это везли мужики, вижу — зерна кукурузы рассыпаны. Только я сгреб со снега горсточку — бац за спиной выстрел. А дело было так: пока я осматривал дровни, унтер стал снимать полушубок с офицера. Но человек тот еще дышал. Ну, знаете, как на войне — унтер мой хотел добить его и вытащил нож. Но у офицера еще хватило сил поднять револьвер, и он выстрелил унтеру в грудь. А мы к этим раненым пошли налегке, винтовки оставили у разбитого сундука, который с дровней упал. Это была беда для унтера. Как грянул выстрел, я так и обмер. Потом медленно оборачиваюсь — вижу, валяется мой унтер на снегу, а офицер целится мне в голову. Лежал он шагах в трех от меня, и кровь из него текла. Что мне было делать? Поднял я руки. Постоял так сколько-то времени — и упала рука у офицера. Сознание напрочь потерял. А я обрадовался, что господь меня уберег. Беру свою винтовку, хочу подсобить офицеру на тот свет — ствол в грудь ему упер… В такие минуты ни о чем ведь не думаешь. Просто хотелось мне избавиться от всего этого. И не смотрел я никуда… Не знаю… Может, и не видел я ничего, может, почудилось, а может, сам господь бог устроил так и показал мне эту тряпку. Только вдруг — а палец мой уже на спуске, и готов я убить человека — мелькнул у меня в глазах клочок чудной такой материи. Знакомый такой лоскут… И не знаю, как это я упомнил его, — стоит он перед глазами, а в чем дело, сказать не могу… И вот все вижу я этот лоскуток, и все ни о чем не думаю, и все палец на спуске держу. И вдруг слезы у меня полились — да не от жалости, не плакал я, а просто так, словно чудится мне что-то, словно плачет кто-то другой, словно тот офицер плачет. И тут затрещали где-то выстрелы, а меня затрясло, но не от страха. Я видел — офицер открывает глаза, и хватит у него сил еще раз выстрелить, только я уже не мог бояться. Я только смотрел. Смотрю, а слезы все текут, и я считаю: раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь — прямо ум за разум зашел. И знаю все-таки, что это я считаю, и руки свои вижу — опухшие, черные, и нутро свое чувствую, и все слышу, будто где-то стреляют. Тут стал я трястись уже всем телом, и никак не остановить мне ни слез этих, ни этой дрожи. Чуть не свалился я на офицера. И было мне так, словно кто-то меня наказывает, но не строго. И будто кто-то горько жалеет меня. Потом я опамятовался от этого блаженного морока, забросал убитых снегом, а офицера оттащил в сторону и дал ему хлебнуть водки. Офицер тот и есть