Ладно, — отозвался лесничий, которого кража дров не так уж занимала. — Значит, это кто-нибудь другой.
И стражи леса продолжали свой обход, думая уже не о воре, а о своих делах. Ружья у них за плечами торчали, как хвосты у яловых сук. Они шли и шли, так как этим хожденьем под постоянной угрозой собственного оружия зарабатывали свой хлеб. Никто из них не стал бы стрелять даже в ворону, не говоря уж о дичи в охотничий сезон. Герцог, владетель края, прочел, видимо, в одной из книг для аристократов, в которой собраны обычаи, правила поведения и все сведения, необходимые для этого сословия, что дворянину подобает любить охоту; и, опасаясь, как бы его не сочли недостаточно благородным, изо всех сил старался выполнять эту суровую обязанность. Бродил по лесу, продирался сквозь заросли, с болью оставляя клочья на колючках ежевики. Горе леснику, который съест герцогского зайца. Горе браконьерам — но кто не трогал дичи, а только рубил сушняк или там сосенку, вылезающую из ряда, того не слишком-то усердно преследовали.
Близился октябрь, пора молотьбы. Пекарня Яна была готова, не хватало только денег, чтоб закупить муку и приняться за дело. Как-то раз, возвращаясь домой с поденной работы, Ян случайно остановился в усадьбе, где чинили конный привод. Измученный крестьянин, увидев Маргоула, с проклятьем отшвырнул французский ключ и заявил:
Довольно с меня этой чертовщины. Я целый рабочий день потерял, а все без толку, посылайте за слесарем!
Насколько я знаю, у привода устройство простое, — сказал Ян.
Черта лысого простое! Эта простота у меня вот где сидит. Ты, Ян, смеешься надо мной!
Ян, не говоря ни слова, взялся за привод. Снял шестерни и, руководствуясь скорее инстинктом, чем знанием, немного ослабил оси, прочистил их, — часу не прошло, как он снова собрал машину.
— Готово, — сказал он, поворачивая дышло.
Привод был исправлен. Смекалка пекаря поднялась, как столб, указывающий путь безмозглым дуракам, и побежденный крестьянин расщедрился. он сказал:
— Я знаю, каковы твои дела, Ян, знаю, что ты нуждаешься в зерно, и готов одолжить тебе десять центнеров.
— Что ж, десять центнеров — это все, что мне надо. Казалось, что Маргоул наконец-то встанет на ноги, что его падение и бедствия научили его уму-разуму. Ничуть не бывало. Ян оставался прежним.
Знаешь ты грубых людей, которых алчность и тысяча мерзких свойств перекрутили жгутом, как карликовую сосну? Известен тебе их обычай — каждый день пересчитывать деньги? Пылкая горячность, беспощадно разящая вредных, как сорные травы, и злобных мерзавцев, справедливее твоей покорности случаю. Старайся преуспеть, пока тебя не покрыли язвы и рапы, думай о себе!
Однако эта истина не обладала достаточной силой, чтоб сдвинуть Яна с его точки; он начал печь хлеб, и от пылающей печи пылала его голова. Он снова пел, снова пахло хлебом, и возвращались прежние времена.
Йозефина, — сказал он как-то раз, — все, что нам кажется погибелью, все, что сокрушает человека, не что иное, как непонятое счастье.
Может быть, — ответила Йозефина, — но пора спать, осталось меньше пяти часов, коли ты хочешь выехать в четыре.
Одним движением Ян скинул куртку с фуфайкой и бросился на кровать в сон, как самоубийца, прыгающий в бурную стремнину. Вот он спит. Воображенье и действительность так перемешались в его душе, как закваска и волшебные снадобья в ведьмином котле, и все это кипит, и вечно множится — и все же остается бессмыслицей. Вместо того чтоб позаботиться о хлебе насущном, Ян хлопотал вокруг мельницы, и не хватало самой малости, чтоб она поднялась из развалин. Вместо того, чтоб потребовать денег у своих должников, которым когда-то набивал карманы, чтоб потревожить тех, у кого денег куры не клюют, Ян, голодая, хватался за всякую случайную работу и брал по грошику взаймы. В голове его происходил какой-то пир неудержимого веселья и смеха; он был спокоен и счастлив. На одре болезни, в минуты, когда он дрожал от нетерпения, в минуты, когда он вглядывался в бескрайнюю равнину времени, больной Ян постигал, что вне его сознания нет причин для радости. Тогда мир являлся ему раздвоенным, как вилы сатаны; Ян видел господские земли — и узенькую полоску бедняка, и недосягаемость власти. Но все это забылось, едва Маргоул поднялся и увидел текучую воду, голубей и собаку, которая мчится к лесу, задравши хвост. День со своими хлопотами был для Маргоула раем. Ему казалось достаточно прекрасным уже то, что можно согнуть большой палец так, чтоб он был напротив остальных четырех, и трогать предметы; ему казалось удивительным, что существуют звери, рыбы и птицы.
На другой день Ян в самом деле поднялся в четыре утра и запряг в тележку обеих собак. Доп взлаивал, а сука Боско, учуяв какой-то чудный запах, который, к сожалению, летит всегда впереди собак, и всегда быстрее, чем они в состоянии бежать, стояла в постромках, твердо решив пренебречь этим соблазном. Ян надел чистый фартук и умылся в ручье Парисе; было еще темно, так как дело шло к зиме. Перед отходом Ян зашел в комнату за своей палкой. Йозефина одевалась.
Не вставай, поспи, еще рано.
Не идти же тебе без завтрака? — возразила она. Ей надо было растопить печь, и Ян стал ждать. Утро
пронзало темноту за окном раскаленным рогом, и ночь отступала. Ян поел похлебки, остатки вынес собакам.
— Ну, с богом!
— С богом! — ответила Йозефина, и тележка выкатилась из ворот.
Проехали по жалкому мосту — какое-то мерцание и отблеск чуть шевельнулись в рассветных водах. Ночь бледнела, подал голос канюк, в чаще кто-то пикнул, потом — трепыхание по жнивью… Дон, опустив морду к самой земле, старался нюхом постичь это чудесное действо, но за его хвостом подскакивала тележка, так противно дребезжа, ворча, скрипя и кукарекая, что высокая волна этих шумов вздымалась на страх всему живому. А сука Боско шла, чуть не касаясь брюхом дорожной пыли, не обращая внимания ни на что вокруг, и только изо всех сил тянула вперед. Ян подталкивал тележку сзади, то и дело покрикивая на Дона; он с досадой замечал, что старый пес его еле натягивает постромки, тогда как Боско, недавно приученная ходить в упряжке, трудится на совесть. Но как бы то ни было, они подвигались вперед. В половине шестого добрались до первой деревни. Труд уже пробился сквозь ночь, уже грохотал колодезным ворот ведрами. Пастух гнал стадо, из лачуг вылезали каменщики — в город, на работу. Хлеба им не продашь — у каждого был узелок с едой и бутылка с кофе; Ян остановился в нерешительности.
Куда путь держите, Маргоул?
Да вот хлеб продаю.
Он нарочно помедлил, потом вернулся через всю деревню; ему пришло на ум снять холстину с буханок — он так и сделал; медленно брел он мимо домов, задерживаясь под окнами и у ворот, в надежде, что собаки поднимут лай. К нему подошел человек — не то еще с вечера пьяный, не то хлебнувший с утра — и, словно угадав, в чем затруднение Маргоула, стал его расспрашивать, а потом закричал во все горло:
— Хлеб! Свежий хлеб!
Две бабы купили по буханке, потом подбежал ребенок, и Ян, приняв деньги, вручил ему хлеб.
— Так-то, пекарь, — пробормотал пьяный. — Вы вот ремесленник, а я — старый солдат.
С этими словами он поплелся дальше, не заботясь больше об успехе Яна.
Хлеб, свежий хлеб! — повторял Ян, возвысив голос; но ему пришлось проехать всю улицу для того, чтобы продать один каравай. Наконец какая-то старуха, державшая на краю деревни лавчонку — смрадную, как маленькая преисподняя, лавчонку, где всего-то было две банки с повидлом, связка луковиц, головка чесноку да пачка цикория фирмы «Францек», — купила пять буханок. Утаскивая их к себе, как муравей тащит паука, старушка вздохнула:
Не будь вы знакомый, Маргоул, ничего бы я у вас не купила, а ну как хлеб плохой и я его не продам?
Все, что у вас останется, я возьму обратно, — сказал Ян. — Через день я снова проеду здесь и загляну к вам.
Договор был заключен, и пекарь мог продолжать свой путь. В этой деревне больше ничего продать не удалось; двинулись дальше. Завернули на два хутора, оставив в каждом по два каравая. В конце концов