— Что бы ты ни сказал, Ян, все будет мало. Но когда перед нами раскроются двери этой мельницы, куда мы пойдем? Злоба — только миг, а еда и жилье — время. Степы Иерихона не упадут от крика.
Решено, — скатал Ян. — Мы не останемся в Надельготах. Опять, Йозефина, время нам собрать свои вещи и уходить.
Я не жалею, — отозвалась Йозефина, — но и в других местах не будет лучше. Мы бедны, и всюду удел наш — служить, потому что тот самый Немец, которого ты считаешь единственным, ждет нас повсюду. Я знаю — есть старинная вражда между хозяином и работниками, между богатым и бедным, а служить — значит быть и ограбленным, и опозоренным.
Все это так задело тебя, что ты начинаешь бранить весь мир, — подняв безбровые глаза, проговорил после минутного молчания Ян. — Разве мало тебе одного злодея, одного погубителя? Я сам был хозяином, и четверо работников трудились вместе со мною. Я знаю — ты ошибаешься.
Ох нет, Ян, — возразила она, по, посмотрев в его горячечные глаза, с отчаянием поняла, что все доводы разобьются об эту неистовую доброту. Вот он стоит, опершись о край корыта с опарой, и не осталось в нем ничего ст прежнего Яна, который с достоинством проходил по площади в холщовых брюках или распевал в корчме «Глинянке». он стал седой, как пепел, хотя в этом месяце ему исполнилось тридцать шесть лет.
Я верю, — сказал он, — что на свете, кроме нескольких воронов, все — настоящие люди, и хочу работать вместе с ними, а ты, Йозефина, забыла о дорожных рабочих, о Рудде и Дейле, обо всех, которые нам до сих пор помогали.
Йозефина, охваченная внезапной яростью на упрямое любвеобилие мужа, бросила:
— И верь своей блаженной правде, верь своим глупостям, которые плевка не стоят! Глотка воды не подадут тебе твои добрые люди, и Дейлу не подали б, и никому из тех, о ком ты говоришь. Знаю, тебя и ангелы не вразумят, так садись на пороге и жди уж лучше какого-нибудь суда, чем верить этим живодерам! Ведь ты гнул спину день и ночь, только лег — пора вставать, и это я тебя будила! За пять лет ты состарился, Ян, и если новый хозяин окажется таким же благодетелем, как Немец, ты умрешь еще до того, как Яна Йозефа забреют в солдаты!
Вес это мы говорим почти над открытой могилой, — сказал Ян, — Может, я не обошелся б с хозяином так круто, кабы он не явился как раз в день Франтишековых похорон, да и тебе, пожалуй, не пришло бы в голову все то, что ты сейчас наговорила. А, впрочем, утро вечера мудренее.
Я пойду, — ответила Йозефина. — А ты подумай о том, что скажешь мне завтра утром.
Йозефина прошла через сени, мимо каморки умершего, из пристройки на кухню. Запах обеда клубился в пространстве нескольких кубических метров, подобно жертвенному дыму. Разве не устроили они этот обед на последние деньги, разве он не превосходен, и траурные гости разве не походят на тех, кто провожает в последний путь останки богача? Йозефина положила в миску остатки былой роскоши, слишком скудные для того, чтоб она могла назвать их так. Женщине с ребенком и дяде Франтишека не досталось мяса, их порции захватил кто-то из едоков, на которого мало подействовало печальное событие. Ах, много самоотречения потребовал поминальный обед, и даже для Яна Йозефа с трудом удалось выкроить какую-то жалкую кость. Много трогательного было в этой трапезе бедняков — разожженной голодом, вознестись бы ей к небу клубами фимиама…
Свет, озарявший Йозефину с тех пор, как они обеднели, не делал вещи прекраснее, чем они были, не сверкал на посуде, не преображал предметы, как в грезах Яна. Свет этот, несомненно, сиял и на поминках Франтишека, но Йозефина, устроительница обеда, была не более чем служанкой, которая ведет счет этой необычайности, а потом выносит объедки и помои собакам. И если остальные думали о мертвом, то она кормила живых. Пять гульденов стоило это чудо, и каждый гульден дал меньше, чем рыба и хлеб, которыми творец чудес насыщал толпу.
Йозефина убирала посуду; прежде чем она с этим покончила, вернулся Ян Йозеф.
Где ты был? — спросила она, и мальчик, потрясенный ужасами похорон, выпучив глаза, ответил, что стоял у крыльца.
Ты уже не маленький, чтоб бегать вокруг мельницы, — сказала мать. — То во дворе бьешь баклуши, то дома, а отец твой думает, как быть дальше, и хотел бы знать, какое ты выберешь ремесло. Тебе ведь скоро четырнадцать.
Она посмотрела на парнишку, который весь был в снегу. Старые брюки отца, заплата на заплате, парусили у него на ногах. Он прижался подбородком к истрепанной куртке, готовый разреветься. Сын был похож на родителей: дуги сросшихся бровей отмечали его материнской угрюмостью, а в тени их поблескивала вечная восторженность Яна.
— Я хочу быть пекарем, — ответил мальчик. — Хочу быть таким же пекарем, как отец, и хочу учиться этому ремеслу дома.
«Ты будешь рабочий человек, — подумала Йозефина, — потому что родился им, точно так же, как природный князь родится князем». После минутного молчания, во время которого она ставила горшки по местам, Йозефина обратилась к сыну и, растерянно полуобняв его, сказала:
Ступай, сынок, скажи отцу, что тебе правится его ремесло.
Ну что ж, — ответил сыну Ян, — раз уж Йозефина занялась пекарскими делами, будет нас трое: ты, она и я. Садись к печи, только не сюда, разве ты не знаешь своего места?
Пламя бушевало, пыша к самым ногам Яна, и он стоял молча, в то время как дух его нисходил вслед за Франтишеком в пределы страшной тишины. И, будто став голосом смерти, Ян заговорил, вопреки своему обыкновению посмеиваясь над хлебом и голодом:
— Брось все это, брось жалкое ремесло, пока не успел полюбить его. Ходишь ли ты, опираясь на посох бродяги, носишь ли по деревням суму вместо хлебов, придешь к той же цели, потому что всякий путь обрывается в смерть. Конец обозначен двумя скрещенными досками. Глядя на это знамение и помня, в какой чудовищной гостинице готовят тебе ночлег, будешь меньше страшиться.
Ян отвел налитые кровью глаза от огня и, увидев, что мальчик задремал, поднял его и понес на кровать, забыв все, о чем говорил. Когда настала ночь и родители готовились ко сну, Ян, снимая фартук, сказал Йозефине:
Сегодня Ян Йозеф сказал, что хочет быть пекарем, по я этого не допущу, Йозефина, поверь, никогда. мне было бы совестно оставить его в той же луже, в какую сел я сам.
Что ты хочешь сделать? — спросила жена, и Ян, в порыве своей сумасбродной веры, ответил:
— Хочу, чтоб он зарабатывал свои хлеб другим способом: не будет он ни рабочим в пекарне, ни мастером, ни мельником. А пойдет в латинскую школу. Поступит в гимназию!
Сердце Яна ширилось и, переполненное голосами, раскрылось в великом слове:
— Он выбьется в господа!
Я знаю, кем он будет, и не о том речь, — возразила Йозефина. — Будет рабочим, вот и все.
А я тебе говорю, — настаивал Ян, — Ян Йозеф пойдет учиться в латинскую школу и станет кем захочет.
Я тоже хочу, чтоб он учился, в конце концов и закон обязывает посещать школу до четырнадцати лет, но я не верю в твои надежды.
Ян не ответил; он опять почувствовал лучезарное опьянение, и когда поднял голову, которую опустил было на руки, то посмотрел на жену глазами, ослепленными блеском мечты.
Йозефина встала и, подойдя к нему, проговорила внятно и твердо, будто врезая слова в медь:
— Он будет поденщиком.
Этого-то я и боюсь, — возразил Ян. — Но он не будет поденщиком, учитель говорит, что он способен к учению ничуть не меньше других.
Ну ладно, — согласилась Йозефина. — Попытаем этого неверного счастья, коли ты так в него веришь.
За окном переливался блестками снег, и когда они погасили лампу, мертвенный луч месяца коснулся спящих. То была первая ночь Франтишека на кладбище. Хоть бы ворон прокаркал на ограде или в покойницкой глухо стукнули кости… Но нет, нигде ни звука, и мороз падает из звездных миров. О, неподвижное поле, буря времени, бескрайние горнила пространства! Однажды осиротевшее дитя царапало булавкой землю, по могила была пуста и пусто было небо.
Но будем мерить эти ужасы малыми часами, их смастерил безумный часовщик, вколачивая в них