накупил-таки достаточное количество плохих книг в расчете выгодно продать. Это была какая-то дрянь по вопросам «умеренного прогресса в рамках законности», как говорится с легкой руки Гашека; по даже если б книги оказались хорошими, бенешовцы не стали бы их покупать, поскольку были живы отнюдь не словом.

Вот ведь и ты потерял деньги! — заключил Маргоул, смеясь.

Триста гульденов.

Ну ничего, ты опять наживешь их, все вернется, — сказал Маргоул.

Продавец содовой поднял пос, торчащий огурцом над клиньями раздвоенной бороды. Что мог Рудда сказать? Он протрубил тревогу, скликая к бою всю свою мудрость.

— Ты глуп… — начал он было новую нотацию, по Ян перебил его:

Знаю, что глуп.

Ну, если знаешь, повтори это при Йозефине!

И рассерженный философ, толкая пекаря в спину, заставил его подняться по лестнице. Покраснев от усилия, он сказал Йозефине:

— Я пришел предостеречь вас, пани, от больших неприятностей. Берегитесь! Берегитесь!

— Что случилось? — спросила Йозефина.

Ничего особенного, — ответил Ян. — Кажется, касса требует, чтоб мы вернули ссуду. Речь идет о нескольких сотнях; это пустяки, уплатим.

Маргоул в этом ничего не смыслит, — бросил Рудда, — сходите сами в кассу и разузнайте все как следует.

Но и этот разумный совет был оставлен без внимания — и так прошел вечер, отмеченный тревогой торговца содовой. Городская башня приподняла свой шутовской колпак, когда колокола зазвонили к вечерне. Рудда вышел, со злости хлопнув дверью.

— Можешь бить себя в грудь, — проворчал он, — потому что тебе крышка.

А Ян смотрел из окна на этого книжника, который, будто гигантский нож, неровно резал площадь и наступающую ночь. Спускалась ли она с неба, росла ли из городских трущоб? Но она здесь, и четыре фонаря пригвоздили площадь — черное покрывало шарлатана. Какая-то из городских шлюх сговаривалась с мужчинами, и логовом им служил уголок тишины. Слизь скотства и грязь ростовщической наживы густой жижей ползет по дну этого города в те часы, когда в него низвергается океан ночи. Пройдись по площади или по чахлому скверу — наткнешься на неверных жен и гнусных их любовников, сплетающихся похотливо. За дверью лавки ты услышишь голос скряги — он задыхается, гнусно обожравшись цифрами, мусолит листок с подсчетами и, с апоплексическим лицом, прижимает бумажонку к холодному сердцу, заблуждаясь более, чем любой сумасшедший, ибо в этих каракулях все его богатство. Послушай под окнами городского управления финансами, чей фронтон с тремя изломами торчит в ночном небе трехострым зубом, и ты услышишь мерзавцев и крохоборов, советующихся, как выгнать Маргоула из его дома.

У председателя правления ссудной кассы всякий раз, как он открывает свой мокрый жабий рот, сверкающие ниточки слюны спускаются на грудь. Он говорит:

— На доме Маргоула столько-то и столько-то долгу, да еще нужно прибавить иски крестьян, продавших ему зерно, задатки которых он не вернул, не поставив и товара. Поскольку неумелое хозяйничанье пекаря заставляет сомневаться в его способности вернуть ссуду, я рекомендую потребовать опеки над его предприятием, если мы не заставим его уплатить или не конфискуем материальные ценности в размере ссуды.

— Правильно! — ответило собрание.

Пятеро олухов не в состоянии были понять, что, приняв это свободное решение, они бесповоротно отказались от дружбы Яна — им представлялось, что они только исполнили нелегкую обязанность выборного руководства и завтра им опять можно будет говорить с Маргоулом, не краснея. Решая, они заранее знали, что примут наиболее легкое для себя решение, и их прирученная воля (которую трудно назвать волей) была как алчная пасть, заглатывающая все съедобное. Они вывалились из ратуши, поблескивая желтизною животов.

О раздобревшее и вздувшееся чрево, ковыляющее на тонких ножках от лавки до трактира и от трактира до дому, лохань, которую легко наполнить любыми нечистотами — и все же, как старая посудина из-под керосина воняет прежде всего керосином, так и ты кичишься главным образом двумя скверными запахами: вонью бессмысленной восторженности и идиотской доброты. О скот, сумевший невредимо пронести свое брюхо через все катастрофы и революции, уже слышны шаги тех, кто сразит тебя. Э-гей, уж близится к нам лучезарный светоносец с руками пламенными и пылающей главой! И если б Маргоул дожил до дня твоего убоя, он плакал бы по тебе; но к тому времени он будет уже мертв.

Теперь Маргоул, и дом его, и дело — все зажато в лапах толстосума.

На другой день писарь, потряхивая головой, набитой робостью, взял пресловутое свое перо и приступил к изготовлению документа в смысле вчерашнего постановления; слова стекали со скрипучего острия, как с языка заики. Дописав, писарь распрямил свою старую спину и с многочисленными изъявлениями учтивости представил свой труд на подпись. Вот все готово, документ уложен в сумку рассыльного и отправлен в путь.

Все время, пока длился разбор его грехов, Яна не покидала радость.

Вам уже известно, — сказал он двум навестившим его приятелям, — вам уже известно, как решилось дело о моем долге.

Да, — ответил гость, который жил на содержании у сына, передав ему при жизни все имущество. — Да, я слыхал, тебе предъявили к уплате вексель, а у тебя не нашлось денег.

Так, — молвил Ян, — значит, бедность моя стала известна, хоть я никогда и не скрывал ее. Если б я когда-нибудь бахвалился богатством, то мог бы сейчас горевать, но я никогда ничем подобным не хвастал, и никогда у меня не было ни больше, ни меньше того, что есть у меня теперь. Я был сыт и буду сыт под охраной моей бедности, которая как две капли воды похожа на прежнюю зажиточность. Так что же произошло? Я был беден, владея этим домом, и останусь бедным, когда он перестанет быть моим. Весь шум, и крик, и треск, который вы услышите, исходит не от меня, — правда, пока я сам говорил о моей бедности, она оставалась незаметной, но ведь и теперь, как ни галдит и ни вопит о ней столько народу, она все та же.

Ян, — сказал второй гость, — я почти вдвое старше и знаю тебя. Никого так сильно не поразила бы печальная действительность, как тебя, если б только ты ее осознал. Ты в самом деле был богат, не зная этого, а теперь ты беден, но опять-таки этого не знаешь. Не могу я разговаривать с тобой об этих вещах, ты сумасшедший, а вернее — настоящий простофиля и дурачок.

Первый гость, по стариковскому обычаю, устало уперся подбородком в руки, сложенные на набалдашнике палки, и произнес:

Когда начнешь работать за плату, научишься другой мудрости. Разная бывает бедность, но бедность рабочего — гнев и обида. Шестидесяти лет от роду я передал сыну свою усадьбу, ты знаешь.

Да, — сказал Маргоул, стараясь помешать старику говорить о своем несчастье.

Но тот продолжал:

— Зеленое имение на склоне Льготского пологого холма, строения с новыми крышами, осушенные поля и сад.

До той поры я был хозяин и ничего не боялся, кроме стихий, но я научился бояться! Живя у сына на хлебах, я мерз и голодал, но все еще оставался гордым. Однажды сын указал мне на дверь, примолвив: «Проваливай, мне надоело набивать твое брюхо и чесать твои болячки». И я ушел со двора в деревню, оттуда к Хиницам. Был сторожем в парке, но не всегда доставалась мне эта работа; и навоз я возил, и скотину пас, и хмель собирал. Работал у каменщиков подручным, потом — на стройке железной дороги, и руки мои прогибались, как ржавый заступ. Я был стар — и тяжелый труд не мог даже накормить меня досыта. Эх, вот как разрежешь ты где-нибудь в канаве черствую краюху трудового хлебушка! Как проведешь под мостом зимнюю ночь без сна!..

Отец, — сказал Маргоул, — по теперь ведь вам живется гораздо лучше, ваши одумались, и вы с ними помирились.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату