Какое! — ответил старик. — Хотел бы я украсть, хотел бы из того, что дал им, взять себе столько, сколько надо, чтоб прожить на своей картошке, на своем хлебе! Знай, Ян: жизнь — это не радость, и не горе, и не бог, и не всякие там размышления; жизнь — это еда и жилье.
Маргоул выслушал молча, по в конце концов открыл рот и сказал:
— Все это — отсталость и томление духа. Солнце и ветер возвращаются на пути свои, поколения сменяют друг друга, тысячелетние дубы падают на землю, чтобы из мертвых тел вырасти новым деревьям.
Старик поднялся уходить, товарищ его двинулся за ним в негодовании на Маргоула. Ян остался один посреди комнаты, прислушиваясь к каким-то сумасбродно утешительным голосам времени или к гулу пространства; эти звуки могли бы, пожалуй, умиротворить всякого, кто их слышит. И вот когда они звучали, возвещая единство мира и единство небытия, когда они еще звучали, стараясь в чем-то убедить Маргоула, он, вырвавшись из зарослей забот и утешений, бросился к Йозефине. Сказал ей:
— Немного поспишь, немножко подремлешь, и снова, милая, настанет прекрасный день. Сядем мы на телегу — ты, Ян Йозеф и я. Нас трое, и будет у нас три подводы да четыре лошади. Ты, Йозефина, поедешь парой, и далеко позади останется город с дымной пекарней и покосившимся домом. Многие чего-то страшатся и плачут, что мы нищие, но это ведь совсем не так.
— Ян, — ответила Йозефина, — боюсь, ты выпил лишнее. Что ты такое говоришь? Зачем нам уезжать отсюда раньше, чем необходимо, какая глупость внушила тебе эту мысль?
Впервые Йозефина возразила Яну и впервые увидела, кто он.
— Дай мне муки, — сказала она немного погодя, — я приготовлю еду.
С горшком, наполненным только наполовину, она ушла на кухню, размышляя об их бедности. Слова Яна, произнесенные как бы в буйном припадке неразумия, на этот раз ее не убедили.
Несостоятельный должник! Слова, рдеющие и светящиеся во мраке одиночества, срам, выставленный остроугольным позорным столбом посреди площади и видный всем! В этот час земля безлюдна, и пекарша видит пустыню там, где был когда-то добрый город.
— Ах, — молвила она, — где же надежда, и далек ли час забвения?
Хорошо, наверное, тому, кто ни в грош не ставит советы осторожных и не становится на путь судящих, но предпочитает случайности, сыплющиеся из амбаров счастья. Не его мудрость, не его право, и сила не его. Учение безумцев — не более чем безумство, следовательно, Ян — глупец, и глупость одевает его своим плащом и пылает на его губах. И все же, Ян Маргоул, пусть дорога твоя не торная и мало похожа на пути других людей, все же она дает тебе непрестанную радость.
Пекарь спустился в пекарню, чтобы едва ли не в последний раз поговорить с работниками, и нашел их чуть ли не плачущими. Здоровенный подмастерье с красным разбойничьим шрамом на лице тряс башкой, словно пес, рвущийся с изгрызенной цепи.
Ах, хозяин, — заговорили они, — вас ограбили и обобрали!
Ошибаетесь, ошибаетесь, — возразил Ян; затем, раздраженный их речами и страстно сожалея о былых своих рассказах, он принялся ругать их первыми попавшимися словами, а они ему достойно отвечали.
Тем временем город жужжал изо всех сил и вздымался сам над собой, и падал опять, подобно мутовке в руке старухи, что сбивает масло. Умей мяукать Бенешов — замяукал бы, заверещал, закукарекал бы, умей он кукарекать, закувыркался б и, схватив себя за бороду, закричал бы в дикой радости, так закричал, что напустил бы в штаны: и в нашем болоте хоть что-то случилось!
Чиновники пришли к Маргоулу в лавку и, как бы вызывая его на гнев, подняли шум и здесь, и в пекарне, на дворе, в конюшне, и в доме. Один из них, долговязый, с помятым, обрюзгшим лицом, когда говорил, укорачивался, словно столбик жидкости в шприце, сдавливаемый поршнем. Он страшно суетился, ревностно исполняя долг.
Где ваши запасы? — спросил он у Маргоула.
Вы их видели, — ответил тот.
И это все?
Все.
Остальные двое шатались без дела по пекарне, и легкий ветерок взвихривался вокруг них, поднимая мучную пыль; они были похожи на шлюху, разгуливавшую по лугу.
— Подождите минутку, задержитесь на минутку, господа, — сказал Маргоул и вышел, как всегда, за пивом. Долго стоял он за дверью, думал об Йозефине, жалел, что но отослал ее с сыном на этот день из дому. Потом спустился в погреб, по на последней ступеньке встал как вкопанный: дверь погреба была уже опечатана; он сжал пустые руки, поняв, что вся эта катавасия — не шутка, во время которой можно выпить. Ухватил замок, стал трясти — ах, дернуть бы с такой силой, чтоб весь дом рухнул! В пекарню Ян не вернулся, а пошел к Йозефине. Она плакала.
Город вдруг стал пустым, дом — приютом осиротевших. Ремесленник пал духом, а жена его — не более чем женщина; и все, что они говорили, были жалобы и стенания.
Наконец три толстокожих чиновника удовлетворили своему чувству долга, выбрались из дома и скрылись в городе. После этого явились продавец содовой и старый Дейл, сели, как бывало, по разговор не вязался, так что встреча эта, и без того не шумная, становилась все тише и тише, пока не завершилась молчанием. Рудда погрузил свой нос в бездну, зиявшую на месте старого дома, а глухота дорожного мастера шевелила дырявыми ушами.
Медленно катились дни. Ян Йозеф старался открыть одну комнату за другой, но замки были крепкие и не поддавались. Черная печь скалилась холодной жабьей норой. Казалось, в доме лежит мертвец, и ребенку становилось страшно.
Папа, — спрашивал мальчик, — почему теперь все не так, как раньше?
Потому! Потому! Потому! — твердил в ответ пекарь, вновь и вновь доказывая, что любые предостережения для него — как об стенку горох.
Он не образумился, и все денежные потери прошли для него даром. Такая цена была бы невысока, если б Маргоул изменился, выпрямился, встал, сжав в кулак раскрытую ладонь. Но ничего такого не случилось, и далека была гора Фавор, гора Преображения, а Маргоул не делил мир на левую и правую стороны.
Время заглатывало эпизод с судебными исполнителями, и в конце концов Маргоул о нем забыл. Дом стоял, и все они по-прежнему жили в пем, Ян спал на старом месте и, запасшись терпением, ожидал ненастья. Йозефине выпало немало хлопот, и она трудилась целыми днями. Кредиторы не толпились у порога, не стучали кулаками в дверь, и Ян не думал о них, а сердце его укреплялось радостью оттого, что близилось время пускаться в дорогу. Обе пары лошадей уже не принадлежали ему, но он по-прежнему видел себя стоящим у запряженной подводы с щелкающим кнутом, а воз нагружен с верхом, и на самом верху, на сложенной мебели, сидит Йозефина с Яном Йозефом. Вот кони напряглись, из-под копыт брызнула светлая искра. И в собственном лице своем Ян славил какую-то непонятную победу: он уничтожил записи своих должников и жил безмятежно, облекшись в смирение и миролюбие.
Осел, — сказал Рудда. — Осел ты, осел, разве тебя не надули? Когда же расстанешься ты со своей доверчивостью? Где растет хлеб, который ты будешь есть? Куда ты денешься?
Больше всего мне хотелось бы поселиться в Надельготах, — ответил Ян.
Со злостью и с дрожью в голосе продавец содовой сказал:
— Эх, почему только я не отколочу тебя за легкомыслие! Если есть где-нибудь утешение и жалость, ищи, проси о них, не то помрешь с голоду!
С этими словами он повернулся спиной к Яну и пошел разыскивать Дейла и остальных друзей пекаря, чтобы сообщить им о его намерении.
— В Надельготах Яну не прокормиться, — сказал Дейл, и все с ним согласились.
Положили во что бы то ни стало отговорить пекаря от мысли переехать в ту деревню, но таково было богатство Янова безумия, что он не послушался.
На другой день Ян ушел из дому, решив не возвращаться, пока не снимет в Надельготах помещения для жилья и для пекарни. он хорошо знал эти места. Красивая деревня на опушке леса, к которому прикасается речка, словно лунный серп к ночному облаку. Ян так и видел деревушку, белеющую в