праведности, которая была ему свойственна, силы духа, святости, достигнутой уже в молодые годы, борьба этих двух, сейчас, как никогда, разнонаправленных сил, как бы исключающих самое возможность примирения, должна была быть особенно острой, мучительной для тела и в высшей степени тревожной для души. Кто–то должен был уступить. Сила духа оказалась больше, чем телесная сила, и тело подчинилось духу, точнее, дух не позволил физическому осуществить себя в соответствии с требованиями и тела, и жизни: телу это стоило страданий, жизни — конца со смертью Преподобного, беспотомственности. Выбор был сделан, что, однако, никак не означало ни его легкости, ни безболезненности. Конечно, «Житие» не сообщает всего того, о чем могли знать современники Сергия, жительствующие в Троице (в частности, и сам Епифаний, который, впрочем, был существенно моложе Преподобного). Тем не менее, само отсутствие в «Житии» сведений об аскетической практике умерщвления плоти говорит о многом, и если это умолчание — не случайность, то возникает предположение об удивительной победе духа над телом, господина над рабом. Но цена этой победы была большой — мучительные страдания, страхования темной силы, мрачные видения, острые переживания имеющей вот– вот осуществиться гибели. Обузданное духом тело только так и могло осуществить свою власть — и не более того: сила телесная и сила духа, в обоих случаях удивительная и, видимо, очень редкая, в существенной степени объясняют обилие и интенсивность темных видений Сергия и связанных с ним страданий.
Эти соображения подводят к мысли о масштабах личности Сергия, высоте его духа и величии его замысла, том выходе–подъеме на новый уровень святости, никогда еще не достигавшийся в такой полноте и глубине в русской святости и сейчас, шесть веков спустя, остающийся ее вершиной, ее высшим цветением. Тихий, кроткий, смиренный Сергий неслышно, незаметно, ненасильно — ни в отношении людей, ни в отношении самой жизни — «тихой и кроткой речью», «неуловимыми, бесшумными нравственными средствами, про которые не знаешь, что и рассказать» (Ключевский 1990, 69, 74), изменил всю ситуацию несравненно больше по своим масштабам и основательнее, чем любая революция. Она — против человека, жизни, предания как сферы многовекового духовно–практического опыта народа [392]. Сергий же, уловив голос самой жизни, поняв вызов времени, осмыслив нужду человека и его отклик на этот вызов, тихо, не нарушая естественного хода жизни и не вводя в соблазн человека, сделал свое великое дело. Многое изменилось к лучшему: подъем религиозного духа и всё, что ему сопутствует, стали реальностью, но людям казалось, что всё это произошло само собой, естественно. Сергия любили, но не столько за то, что он что–то сделал, а скорее за то, что он был таким, каким он был, каким его знали или представляли. Таким он и остался в народной памяти. Нечто неуловимое, не дающееся слову, которое, когда оно о Сергии, всегда кажется бледным и слишком уж приблизительным, присутствует в Сергии, и само это присутствие чувствуется, так или иначе о нем догадываются. Пытаясь понять это нечто, уводящее в тайну Сергия, и пытаясь выразить его словом, — тоже, конечно, очень приблизительным, условным, частичным, — можно сказать, что в Сергии не поражает, но убеждает присутствие некоей бесконечной духовной силы, онтологической полноты, крепости, основательности, добротности, надежности, несуетности. Трудно не поддаться соблазну думать, что народ, отдавший свою лучшую любовь Сергию, и в некоем реальном пространстве жизни (не говоря уж об идеальном) был как–то соотнесен с Сергием, что свет, исходящий от него, упал на его духовных детей (вся Русь была его, если и не всегда последовательной и прилежной, то все–таки глубоко восприимчивой и чуткой ученицей) и что сам Сергий был плоть от плоти этого народа, собрав его лучшие качества и прежде всего смиренность.
Какими мучительными ни были страдания, которые претерпел Сергий от бесовской рати и самого их главного начальника, есть уверенность, что в душе его даже в худшие минуты не было и не могло быть смятения, отречения, сделки. Переживание этих сергиевых страхований содержит ценный практический урок для тех, кто может оказаться и оказывался в подобных обстоятельствах. Бесовское полчище с его «отрицательной» чуткостью, несомненно, поняло масштаб (но не природу!) Сергия и так же несомненно впало в смятение, почувствовав в нем ту силу, которая делает напрасными все попытки сломить Сергия, и бесполезность своих усилий. Обрушив с крайней досады на Сергия шквал мучений, они, видимо, и сами не верили в свой успех: по сути, это был их последний арьергардный бой. Но сама степень их беснования, то исключительное внимание, которое уделено было ими Сергию, — косвенное свидетельство величия духа Сергия и ответственности момента, в который решается выбор —
Разумеется, есть и такой ракурс, в котором ситуация выглядит иначе: всё происходит только с Сергием, в нем самом, в его душе, где происходит внутренняя борьба, отражающаяся и на его телесном составе. Участники борьбы — сергиево «телесное» и сергиево «духовное», мир в его худшие минуты и дух на его подлинной высоте. Конечно, такое понимание грешит излишним рационализмом, при котором многое oгpyбляется почти до предела допустимого. Но сама коллизия сохраняет свою структуру, и поэтому упоминаемый выше ракурс может быть понят как иноязыковая версия того, что в религиозных текстах описывается как искушение святого бесовскими силами. Но и такое понимание ничего не меняет в нашем представлении ни о духовном масштабе Сергия, ни о величии его замысла, ни о той предельной сфере, в которой случалось пребывать его духу. Скорее убеждает в верности высказанного предположения.
Есть ситуации, когда слова бессильны, — и не только потому, что то, что слову предстоит «разыграть», воплотить собою, безмерно больше слова, неохватно им, но и потому, что при встрече слова, посягающего сравняться с этим безмерным, оно, того не желая, самим своим прикосновением искажает его —
Но есть другая ситуация, когда в центре обозначается некая последняя тайна жизни и смерти, «конечная» истина, точнее, сама идея такой тайны и истины, которая у человека, не могущего не искать последнего ответа, становится кошмаром: он не может не продолжать свой поиск и не может не страдать от бессмысленности своих попыток, которым (он это понимает, по крайней мере, догадывается об этом) никогда не будет суждено осуществиться в нахождении этого последнего ответа, выразимости (воплотимости) «невыразимого». Такой была ситуация Льва Шестова, не раз подводившая его к признанию молчания, бессловесности, дяи«» безумия как лучшего (но все же плохого) выхода из положения, когда в центре внимания — сама жизнь [393]. Молчание для него — предпосылка философии, ибо «философия начинается там, где человек прекращает разговор не только с другими, но и самим собою» («Sola Fide»). В этом контексте «познания»
Бытие в Боге, когда предельность, отсылающая к беспредельности Бога, по определению недоступной для фиксации ее словом, сочетается с предельно полагаемой самим человеком, Я, целью приближения к Богу, собственно говоря, и является основанием религиозного онтологизма, который, согласно Франк 1996, 173, характеризует и «русское мировоззрение», и тот тип homo fidens, человека верующего, который явлен Сергием Радонежским.
Сергий, несомненно, признавал реальность жизненного опыта, при котором «узнание–познание» одновременно оказывается и приобщением к чему–то «посредством внутреннего