«царскую милость пропил», а он божится: не может того быть. Никто ему не поверил: спьяну и пропил. С того времени Мартын перестал пить. Когда же однажды его стали дразнить: «Царский золотой пропил, доказал свой аршин!» — Мартын побелел, как не в себе: «Креста не могу пропить, так и против царского дару не проступлюсь!» Помнил он наказ старца не проступиться. «А вышло–то — проступился будто». Никто не верит ему, а он на своем стоит. Но жизнь не в жизнь стала.
(
встрече с Преподобным. А пока каждый занят своим делом. Антипушка ладит себе мешочек и ставит набойку на каблук сапога, рассуждая, что «другие там лапти обувают, а то чуни для мягкости… а это для ноги один вред, кто непривычен. Кто в чем ходит — в том и иди», и сообщая малъчику, как за него старался Горкин. «Больно парень–то ты артельный… А с машины чего увидишь!» — говорит он то же, что говорил и Горкнн. И в тон ему мальчик как бы продолжает за Горкина: «Это не хитро, по машине! […] И Угоднику потрудиться, правда?» И Антипушка, еще ближе подходя к теме Сергия: «Как можно! Он как трудился–то, тоже, говорят, плотничал, церкви строил. Понятно, ему приятно. Вот и пойдем». Эти отсылки к Преподобному, к эпизодам его жизни и его занятиям будут неоднократно повторяться и далее: это некие высокие образцы, которые возникают в памяти людской в самый разгар «бытового», но и памяти смертной.
Антипушка укладывает в мешок «всю сбрую»: две рубахи — расхожую и парадную, новенькие портянки, то–ce. «А ты собираешься помирать? У тебя есть смертная рубаха? — спрашивает мальчик. — Это почему же мне помирать–то […] — говорит, смеясь Антипушка. — А… у Горкина смертная рубаха есть, и ее прихватывает в дорогу. Мало ли… в животе Бог… Как это?..» — продолжает мальчик. Но и у Антипушки есть неплохая рубаха, которую он наденет для причащания–приобщания, приведет Господь. «А когда помереть komу — это один Господь может знать», — отвечает он.
Готовят к путешествию и Кривую: она повезет тележку. Обсуждение путешествия продолжается:
— Горкин говорит… — молитвы всякие петь будем! — говорю я. — Так заведено уж, молитвы петь… конпанией, правда? А Преподобный будет рад, что и Кривая с нами, а? Ему будет приятно, а?..
— Ничего. Он тоже, поди, с лошадьми хозяйствовал. Он и медведю радовался, медведь к нему хаживал… Он ему хлебца корочку выносил. Придет, встанет к сторонке, под елку… и дожидается — покорми–и-и! Покормит. Вот и ко мне, крыса ходит, не боится. Я и Ваську обучил, не трогает. В овес его положу, а ей свистну. Она выйдет с–под полу, а он ухи торчком, жесткий станет весь, подрагивает, а ничего. А крыса тоже на лапки встает, нюхается. И пойдет овес собирать. Лаской и зверя возьмешь, доверится.
Беседа прерывается. Зовет Горкин: «Скорей, папашенька под сараем, повозку выбираем!» Обсуждаются разные варианты. Отец за легкий тарантасик, но Горкин «настаивает, что в тележке куды спокойней, можно и полежать и беседочку заплести от солнышка, натыкать березок–елок […] как перышко!» Мальчик тоже хорошо знает эту тележку, меньше других, но всю в узорах, «все разделано тонкою резьбою: солнышками, колесиками, елочками, звездочками, разной затейной штучкой». И Антипушка тоже хвалит тележку, и отец вынужден согласиться с этим «поэтическим» выбором (он же и душевный), но велит колеснику Бровкину предварительно осмотреть ее. Осмотр — тоже ритуал, «и все боятся, стоят — молчат». Бровкин подходит к делу серьезно, напускает ка себя важность. «Ну как, недовольный человек, а? Плоха что ли?» — спрашивает Горкин, и голос его полон сомнения. Колесник шлепает вдруг по грядке, «словно он рассердился на тележку, и взмахивает на нас рукою с трубкой: — И где ее де–лали такую?! Хошь в Киев — за Киев поезжайте — сносу ей до веку не будет — вот вам и весь мой сказ! Слажена–то ведь ка–ак, а!.. Что значит на совесть–то сделана… а? […] Не тележка это, а… детская игрушка! И весь разговор», — к вящему удовольствию присутствующих заключает Бровкин.
Собирается и компания. Напрашиваются в нее, ссылаясь, что вместе веселей идти будет. Горкин же говорит, что идти никому не заказано, «а веселиться тут нечего, не на ярмарку собрались», а чтобы никого не обидеть, разъясняет: «Вам с нами не рука, пойдем тихо, с пареньком, и четыре дня, может, протянемся, лучше уж вам не связываться», и люди понимают, что к чему.
А пойдет в Троицу Федя, бараночник со двора, красавец, богатырь, а главное — «богомольный и согласный, складно поет на клиросе, и карактер у него — лён». С ним и в дороге поспокойней. И здесь впервые возникает далее неоднократно повторяемый мотив опасности пути:
Дорога дальняя, всё лесами. Идти не страшно, народу много идет, а бывает — припоздаешь, задержишься… а за Рохмановом овраги пойдут, мосточки, перегоны глухие — с возов сколько раз срезали. А под Троицей «Убитиков овраг» есть, там недавно купца зарезали. Преподобный поохранит, понятно… да береженого и Бог бережет.
Так на пути к Святой Троице святая Русь встречается с окаянной — разбойниками и убийцами. И это соприсутствие обеих Русей отмечает многие места и ситуации, и еще неизвестно, что сталось бы, если сила святости не одолевала бы и не сдерживала силу греха и насилия.
Идет в Лавру в той же компании и Домна Панферовна, из бань, женщина богомольная и состоятельная, добрая, но «большая, сырая, медлительная». [«Я знаю, что такого имени нет — Домна Панферовна, а надо говорить — Домна Парфеновна, но я не мог никак выговорить, и всем до того понравилось, что так и стали все называть — Панферовна. А отец даже напевал — Пан–фе–ровна! Очень уж была толстая, совсем — Панфе–ров–на».] С ней идет и ее внучка, молчаливая девочка Анюта, которая учится в белошвейках. Напрашивается еще Воронин–булочник, но у него «слабость»: человек хороший, но запивает. Обидеть его жалко, а взять — намаешься. Помогло, что приехал к нему брат, и Воронин должен был остаться в Москве.
Приходили и другие люди, которые не могли отправиться на богомолье, но давали на свечи и на масло Угоднику и просили вынуть просвирки, кому с Троицей на головке, кому с Угодником. Горкину — дополнительная работа: надо записать, сколько с кого получено и на что.
Святые деньги, с записками, складываем в мешочек. Есть такие, что и по десяти просвирок заказывают, разных — и за гривенник, и за четвертак даже. Нам одним, прикинул на счетах Горкин, больше ста просвирок придется вынуть — и родным, и знакомым, а то могут обидеться: скажут — у Троицы были, а «милости» и не принесли.
И вот всё готово. Кузнец проверил, в порядке ли копыта у Кривой. Горкин велит привернуть к грядкам пробойчики: «ветки воткнем на случай, беседочку навесим — от солнышка либо от дождичка укрыться. Мешок с овсом набит сеном, половичком накрыт («прямо тебе постеля!»). Сшили мешочек, на полотенчике, и мальчику. «А посошок вырежем в дороге, ореховый: Сокольниками пойдем, орешнику там… — каждый себе и выберет».
В этот день спать ложатся раньше. От волнения ни мальчик, ни Анюта, в эту ночь находящаяся в доме Сергея Иваныча, чтобы утром никого не задержать, не могут уснуть. Мальчику хочется попугать Анюту, и он рассказывает про разбойников под мостиком. «Она страшно глядит круглыми глазами и жмется к стенке». Мальчик успокаивает ее: с нами идет Федя, он всех разбойников перебьет. Анюта крестится и шепчет: «Воля Божья. Если кому на роду написано — так и будет. Если надо зарезать — и зарежут, и Федя не поможет […]»
От этого шепота страшно становится и мальчику, а Домна Панферовна храпит так, будто ее уже зарезали. «Молись великомученице Варваре, — советует Анюта, — […] избави меня от напрасной смерти, от часа ночного обстоянного». Мальчику хочется поспорить, что Горкин больше знает, чем бабушка Анюты, но вовремя вспоминает, что теперь это грех и что раз идем к Преподобному, нужно очистить душу. И вдруг в голову приходит мысль — удивить Анюту. Он прибегает к ней, она не спит и шепчет: «Бою–усь…, разбойников бою–усь…» Он дает Анюте хрустальный шарик, даже «святой шарик»; его надо держать в руке, и тогда ничего не будет.
А мальчик не может заснуть. На дворе ходят и говорят. Слышен голос отца. А сам мальчик думает о