движения к своему духовному наставнику и покровителю Сергию. Здесь народ — кто инстинктивно, кто разумом, знанием, но всегда верою — осуществляет главный завет Преподобного: согласие и мир во имя уничтожения духа ненавистной раздельности.
Картина, рисуемая писателем, эпична, панорамна, духоподъемна:
Движутся богомольцы […] Есть и московские, как и мы; а больше дальние, с деревень: бурые армяки– серьмяги, онучи, лапти, юбки из крашенины, в клетку, платки, паневы, — шорох и шлепы ног. Тумбочки — деревянные, травка у мостовой; лавчонки — с сушеной воблой, с чайниками, с лаптями, с кваском и зеленым луком, с копчеными селедками […] Вон и желтые домики заставы, за ними — даль.
— Гляди, какия… рязанския! — показывает на богомолок Горкин. — А ушкам и–то позадь — смоленския. А то — томбовки, ноги кувалдами… Сдалече, мать? — Дальния, отец… рязанския мы, стяпныя… — поет старушка […] С ней идет красивая молодка […] — Внучка мне, — объясняет Горкину старуха, — молчит и молчит, с год уж… первенького как заспала, мальчик был. Вот и идем к Угоднику […]
Но, собственно, все — говорят они об этом или нет — со своим горем или с радостью, с надеждой и верой идут именно к нему, к Преподобному Сергию. Как некий духовный магнит стягивает он к себе всю Русь, весь народ, всех своих духовных детей.
На Крестовской заставе Горкин останавливается: «Прощай, Москва!» — и крестится. «Вот мы и за Крестовской, самое большое богомолье начинается. Ворочь, Антипушка под рябины, к Брехунову… закусим, чайку попьем. И садик у него приятный». Все направляются к трактиру «Отрада», чтобы передохнуть часок–другой перед тем, как покинуть Москву.
А богомольцы всё движутся и движутся. Пахнет дорогой, пылью. Видны ужу леса. Солнце печет. А там далеко — «радостное, чего не знаю, — Преподобный. Церкви всегда открыты, и все поют. Господи, как чудесно!..»
Следующая глава — порубежная: брехуновский трактир «Отрада» находится там, где кончается Москва и начинается, уже за ее пределами, прямой путь на север, к Троице. Здесь и именно в это время дня уместно сделать некий перерыв, отдохнуть, чайку попить. Но в настроении малъчика перерыва нет: напротив, духовный подъем непрерывен, и то, чем кончается предыдущая глава, подхватывается, с усилением, в этой — «Богомольный садик».
Мы — на святой дороге, и теперь мы другие, богомольцы. И всё кажется мне особенным. Небо — как на святых картинках, чудесного голубого цвета, такое радостное. Мягкая, пыльная дорога, с травкой по сторонам, не простая дорога, а святая: называется — Троицкая. И люди ласковые такие, все поминают Господа: «довел бы Господь к Угоднику», «пошли вам Господи!» — будто мы все родные. И даже трактир называется — «Отрада».
Однако «Отрада» — место сомнительное, потому что и сам хозяин трактира Брехунов — человек более чем сомнительный. Правда, он хорошо знает, с кем и как нужно себя вести. Вот и сейчас он с такой любезностью и «так благочестиво» приглашает к себе наших богомольцев: «В богомольный садик пожалуйте… Москву повыполоскать перед святой дорожкой, как говорится». Походя он показывает приезжим высокий сарай с полатями и смеется, что у него тут «лоскутная гостиница», для странного народа.
— Поутру выгоняю, а к ночи бит–ком… за тройчатку, с кипятком! Из вашего леску! Так папашеньке и скажите: был, мол, у Прокопа Брехунова, чай пил и гусей видал. А за лесок, мол, Брехунов к Покрову ни–как не может… а к Пасхе, может, Господь поможет.
Эти слова едва ли могут расположить присутствующих в пользу Брехунова. Из вежливости смеются, а Анюта испуганно шепчет мальчику; «Бабушка говорит, все трактирщики сущие разбойники… зарежут, кто ночует!» Разбойник не разбойник, но, когда он был у старца Варнавы и жаловался, что у него одни девчонки, «штук пять девчонок, на пучки можно продавать», а наследника нет, старец не обнадежил его и ответил вопросом: «Зачем, говорит, тебе наследничка?» — «Говорю — Господь дает, расширяюсь… а кому всю машину передам? А он, как в шутку: “Этого добра и без твоего много!” — трактирных, значит, делов. — Не по душе ему, значит, — говорит Горкин, — а то бы отмолился. — А чайку–то попить народу надо? Говорю: “Благословите, батюшка, трактирчик на Разгуляе открываю”. А он опять все сомнительно: “Разгуляться хочешь?” Открыл. А подручный меня на три тыщи и разгулял! В пустяк вот, и то провидел. — Горкин говорит, что для святого нет пустяков, они до всего снисходят».
Чаепитие в богомольном садике, трава вытоптана, наставлены беседки из бузины, как кущи. Народ городской, не бедный. «И все спрашивают друг друга, ласково: “Не к Преподобному ли изволите?” — и сами радостно говорят, что и они тоже к Преподобному, если Господь сподобит. Будто тут все родные». Ходят разносчики со святым товаром — с крестиками, с образками, со святыми картинками и книжечками про «жития». Горкин не велит покупать здесь ничего: лучше сделать это в Троице, окропленные, со святых мощей, лучше на монастырь пойдет. В монастыре, у Троице–Сергия (это нетривиальное обозначение то ли Троицы, то ли самого Сергия, то ли, наконец, того и другого не раз употребляется в «Богомолье»), три дня задаром кормят всех бедных богомольцев, сколько ни проходят. Федя все–таки покупает за семитку книжечку «Жития Преподобного Сергия» — ее будут расчитывать дорогой, чтобы все знать. Ходит монашенка, кланяется всем в пояс, просит на бедную обитель. Все дают ей по возможности.
И Горкин, видимо, уже усомнившийся в хозяине «Отрады», радостно как бы уговаривает самого себя: «И как все благочестиво да хорошо, смотреть приятно […] А по дороге и еще лучше будет. А уж в Лавре… и говорить нечего. Из Москвы — как из ада вырвались». И тут снова появляется Брехунов, и всё, что он ни делает, не по душе Горкину. То он начинает загадывать сомнительные загадки и приводить кощунственные присловья: «А то еще богомольное, монахи любят… — “Го–спода помолим, чайком грешки промо–ем!” А то и кишки промоем… и так говорят».
— «Это нам не подходит, Прокоп Антоныч, — с достоинством отвечает Горкин, — в Москве наслышались этого добра–то». То вдруг Брехунов предлагает растегайчики, московской соляночки… Но и в этом случае Горкин решительно отказывается: «У Троицы, Бог даст, отговеемся […], а теперь во святой дороге, нельзя ублажать мамон».
Подходят бедные богомольцы, в бурых сермягах и лаптях, крестятся и просят чайку на заварочку щепотку. Горкин дает и чаю и сахарку. Бедных богомольцев набирается целая куча, и все просят, и удовлетворить их всех уже невозможно. И тут снова врывается Брехунов, кричит: «Как они пробрались? Гнать их в шею!» Половые гонят богомолок салфетками; одну старушку поволокли волоком за волосы. Какому–то старику половой дал в загорбок. «Их разбалуй, настоящему богомольцу и ходу не дадут!» — кричит Брехунов. «Господи, греха–то что!» — вздыхает Горкин и наконец не выдерживает:
— Мы кусками швыряемся, а вон… А при конце света их–то Господь первых и произведет. Их там не поволокут… там кого–то другого поволокут.</cite>
И Антипушка, и Домна Панферовна стыдят полового («мать ведь свою, дурак, волочит»), а он свое: «нам хозяин приказывает», — и в беседках люди начинают роптать. Брехунов пытается оправдываться, потом уходит. Богомольцы предаются воспоминаниям о праведниках… Федя читает вслух, нараспев «Житие» Сергия. Пора уходить.
Мы идем из садика черным ходом, а навстречу нам летит с лестницы половой–мальчишка с разбитым чайником и трет чего–то затылок. Брехунов стоит наверху с салфеткой и кричит страшным голосом: «Голову оторву!.. — и еще нехорошие слова. Он видит нас и кричит: «с ими нельзя без боя… все чайники перебили, подлецы!» И щелкает салфеткой.
Чтобы сгладить впечатление, Брехунов ведет мальчика и показывает ему трактир и стенную роспись: