вражьде творить, иный горкаго того прибытка жадая, а иный ума исполненъ; только жадаеть убити, пограбити, а еже а что убити, а того не весть.

Эти несколько слов уже не только и не столько о языческих заблуждениях, но и об уровне нравственного развития, о той огромной дистанции, которая отделяет этих людей от христианского образа жизни и делает их заложниками зла (как аналитик–психолог, Серапион перечисляет и мотивы совершаемого преступления, и это смотрение в корень — одна из особенностей его христианской терапии). Все эти слова, которые могли бы с пользой произноситься и в последующие семь веков, тем не менее не исчерпываются обличительными задачами: отцовство по отношению к этим заблудшим чувствуется в каждой строке, и для Серапиона есть нечто более важное, нежели обличение, — спасенье. И ради него — в какой уже раз! — он не устает учить, разъяснять, доказывать и делает это, не меча громов, но терпеливо, спокойно (хотя за этим спокойствием нередко угадывается взволнованность), убедительно, жизненно заинтересованно. В этой части, где говорится о грубых и преступных суевериях или — хуже — о прямых преступлениях, для которых, вероятно, ссылка на «обычай», на суеверие была лишь прикрытием, серапионово поучение перекликается с этой же темой в «Правиле» митрополита Кирилла III, о чем уже говорилось и по другому поводу. О «правиле божественном» говорит Серапион и в продолжении этого слова, и само это правило — не закон (как переводят это слово в данном месте) как нечто окончательное (за–кон : кон–ец), императивно–предписывающее, не допускающее вопросов и рассуждений, но именно правило, одновременно и средство исправления (править), и образец, по которому «правят», выпрямляют к правде. Ей добровольно следуют, и, будучи усвоена, она становится правом, в котором гармонически сочетаются интересы людей (и, конечно, отдельного человека) и интересы общества, власти, государства. Такое право — и правило, и правда, и справедливость, и наиболее точное «земное» воплощение «правила божественаго» (разумеется, при учете уровня христианского сознания данной эпохи):

Правила божественаго повелевають многыми послухъ осудити на смерть человека. Вы же воду послухомь постависте и глаголете: аще утапати начнетъ, неповинна есть; аще ли попловеть — волхвовь есть [217]. Не может ли дияволъ, видя ваше маловерье, подержати, да не погрузится, дабы въврещи въ душьгубьство; яко, оставльше послушьство боготворенаго человека, идосте къ бездушну естьству к воде приясть послушьство на прогневанье Божие? Слышасте от Бога казнь, посылаему на землю от первыхъ род [с перечислением этих казней — гигантов — огнем, при потопе — водою, в Содоме — серою, при фараоне — десятью казнями, в Ханаане — шершнями и огненным камнем с небес, при судьях — войной, при Давиде — мором, при Тите — плененьем, сотрясеньем земли и разрушением города. И в этой цепи от первыхъ род до нынешнего дня последнее звено — мы].

При нашем же языце чего не видехом? Рати, глади, морове и труси; конечное, еже предани быхом иноплеменникомь не токмо на смерть и на плененье, но и на горкую работу. Се же все от Бога бываеть, и симъ намъ спасение здеваеть.

А поскольку это именно так, то надо внять мольбе духовного наставника, оставить свое безумие и покаяться — и не будьте отселе аки трость, ветромь колеблема [218]. Но аще услышите что басний человечьскыхъ, къ божественому писанию притецете, да врагъ нашь дьяволъ, видевъ ваш разум, крепкодушие, и не възможеть понудити вы на грехъ, но посрамленъ отходит.

Показав пагубность языческих заблуждений, вовлекающих людей в грех и в преступление, Серапион, как бы вопреки предыдущему, но педагогически, учительски верно, представляет желаемое как уже наличное (разум, «крепкодушье»), И чтобы люди не усомнились в этом доверии к ним, как людям разумным и «крепкодушным», отсылает их к своему собственному свидетельскому опыту и по инерции в оптативно– императивном модусе говорит о себе, к себе же и обращаясь. И кончает единственной просьбой к своим окормляемым им грешникам — постараться, помня о его, Серапиона, желанье, ввериться Богу, угодить Ему:

Вижю вы бо великою любовью текущая въ церковь и стояща з говеньемь; тем же, аще бы ми мощно коегождо вас наполнити сердце и утробу разума божественаго! Но не утружюся наказая вы и вразумляя, наставляя. Обида бо ми немала належить, аще вы такоя жизни не получите и Божия света не узрите; не может бо пастухъ утешатись, видя овци от волка расхыщени, то како азъ утешюсь, аще кому васъ удеетъ злый волъ дьяволъ? Но поминающе си нашю любовь, о вашемь спасении потщитесь угодити створшему ны Богу, ему же лепо всяка слава честь.

Мудрость и проникновенность этих слов, несомненно, многое говорит и о самом Серапионе не только как пастыре, но и как человеке, о том высоком уровне христианского сознания, на котором он стоял, о чувстве ответственности и любви, направленном на своих духовных детей и связывающем их вопреки всем соблазнам и срывам их. К сожалению, кажется, никто не ставил перед собою задачу восстановления человеческого облика Серапиона по данным его «слов». Такая задача, особенно применительно к XIII веку, чаще всего непосильна, прежде всего из–за дефицита данных. «Слова» Серапиона эту возможность открывают, и знакомство с самим Серапионом, естественно, неполное, приносит радость и чувство гордости.

Пятое «слово» Серапиона посвящено тому же, что и четвертое, иногда буквально, с минимальными отличиями в частностях, к нему приближаясь (фрагмент о «Божьих казнях»). Но дух поучения несколько иной: в нем нет той «оптимистической» тональности вопреки всему зримому, которая присутствует в четвертом «слове». Здесь Серапион, как бы вновь обманутый в своих ожиданиях, взволнованнее, строже, иногда, кажется, близок к отчаянью перед лицом греха, злодеяний, тотального «антихристианского», более того, даже несовместимого с нормами любого цивилизованного общества поведения. Это «слово» ближе других к обличению. По существу оно им и является. Серапион подавлен картиной, которую сам он сейчас рисует перед «новыми» христианами. Но ни унижений, ни оскорблений, ни гнева он себе не позволяет. И если все–таки приходится говорить об особой эмоциональной настроенности его в этом «слове», то об этом можно судить только по тому, что обращения и эпитеты становятся резче, призывы определеннее, жестче, императивнее, вопросы нервнее, описываемое «отрицательное» пространство теснее, гуще, беспросветнее, «смягчающие» ходы практически отсутствуют.

Печаль многу имамъ въ сердци о васъ. Никако же не премените от злобы обычая своего, вся злая творите в ненависть Богу, на пагубу души своей. Правду есте оставили, любве не имате, зависть и лесть жирует въ васъ, и вознесеся умъ вашь. Обычай поганьский имате: волхвамъ веру имете и пожагаете огнемъ неповинныя человеки. Где се есть въ Писаньи, еже человекамъ владети обильемъ или скудостью? подавати или дождь, или теплоту? О, неразумнии! вся Богъ творит, якоже хощет; беды и скудость посылаешь за грехи наша и наказая насъ, приводя на покаянье. О, маловернии, слышасте казни от Бога […] Но никако же пременимъся от злыхъ обычай наших; ныне же гневъ Божии видящи и заповедаете: хто буде удавленика или утопленика погреблъ, не погубите людии сихъ, выгребите. О, безумье злое! О, маловерье! Полни есмы зла исполнени, о томъ не каемься [219]. Потопъ бысть при Нои не про удавленаго, ни про утопленика, но за людския неправды, и иныя казни бещисленыя [и далее следуют более близкие примеры с расширенной географией — Драчь граду затопленный морем, Перемышль градъ, где был потоп и последующий голод]. Тамо же се все бысть в сия

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату