И это за шесть столетий до Чаадаева! — о своей пастве, о своем христианском народе, который хуже язычников, о самом себе. Здесь всё правда, хотя, конечно, не вся правда, и сам Серапион, и многие его современники на Руси — из другой правды, правды света и добра. Но «слова–поучения» Серапиона — не об этих людях праведной христианской жизни. Они обращены к погрязшим в грехах, иногда и не желающим расстаться с ними, но нередко, если не всегда, знающим, что они грешники и, возможно, что им нет прощенья и что покаянье бесполезно. Как бы обобщая подобную ситуацию, Тургенев когда–то сказал, что, если чем русский человек и хорош, то именно знанием того, что он грешник хуже всех. Опасное знание, если оно не восполнено другим знанием — о свете, которое не позволяет воле к свету пребывать в параличе. Но и при всей опасности этого первого знания, оно необходимо, чтобы в иные минуты не утратить чувства бездны и надежды на спасение от нее.
Выше не раз отмечались те или иные особенности стиля серапионовых «слов». Кроме того, кое–что было отмечено в связи с анализом отдельных «слов» в старой книге Петухов 1888, 185–188 и др. и в относительно недавней статье Bogert 1984, 280–310. В последней работе предлагается «Descriptive Rhetorical Analysis» (название важнейшей части), начиная с риторически отмеченных exordium'oв. Особое внимание уделено разного типа синтаксическим конструкциям: синтаксическому параллелизму, паратактически скоординированным фразам, роли Dat. absol., анализу главного риторического звена текста oratio, грамматике на службе риторики и т. п. Существенно, что автор в своем анализе имеет в виду, что серапионова риторическая система направлена на адекватную реакцию аудитории, на ожидаемое изменение ее прежней установки в нужном Серапиону направлении. Однако в целом анализ неполон и общие выводы недостаточно центрированы. При несомненно более дифференцированном подходе к анализу «слов» Серапиона автор статьи уступает старому исследованию Б. В. Петухова в синтетической оценке стиля рассматриваемых текстов. Во всяком случае, выводы последнего сохраняют свою силу и, в частности, тот, который относится к особой отмеченности творчества Серапиона в соответствующем древнерусском контексте:
Самый склад поучений дышит такою оригинальностью и силой, которые совершенно необычны большинству других древнерусских произведений в области церковной проповеди [ср.: Bogert 1984, 283. —
Заслугой Е. В. Петухова следует признать и попытку рассмотреть «слова» Серапиона в контексте древнерусской проповеди, набросать некую типологию ее и выделить характерные черты Серапиона как проповедника. К сожалению, остается до сих пор не решенным вопрос об истоках риторической системы Серапиона, о воспринятых им влияниях.
Разумеется, нельзя исключать (особенно имея в виду киевский период деятельности Серапиона) и равнения на некоторые высокие образцы византийской проповеднической риторики IV–V вв., которые в той или иной мере были усвоены и на Руси и обнаруживаются еще до Серапиона (ср. Кирилла Туровского [221]), не говоря уже о древнерусских проповедях, начиная с Луки Жидяты, которым также мог, хотя бы отчасти, подражать Серапион.
Учитывая всё это, остается отметить ряд особенностей поэтики серапионовых проповедей, помня и о том, что кое–что уже отмечалось выше. Прежде всего существенно определение жанра «слов» Серапиона внутри всего класса проповедей. Перед нами, кажется, несомненно поучения, произнесенные перед народом (а не перед монастырской братией), во–первых, и на темы, произвольно выбранные проповедником (а не поучения по случаю известных праздничных дней, составляющих обширный годовой церковный круг), во–вторых. Кроме того, в–третьих, серапионовы поучения касаются двух тематических кругов, объединенных темой бедствий тогдашней русской жизни и необходимости покаяния, а именно — поучения против остатков язычества и поучения, относящиеся к народной жизни, преимущественно в том, что касается пороков и заблуждений.
Из этой спецификации «слов» — поучений Серапиона, представленных как один из подтипов проповеднического жанра, следует, что они были обращены к достаточно большой («открытой») и разнообразной, светской по преимуществу аудитории, что «слова» эти должны были преследовать цель доходчивости, ясности, четкости плана, существенной ограниченности по времени и, следовательно, по объему. Лучше всего этим требованиям отвечал бы такой стиль, который сочетал бы простоту с выразительностью. Простоте, естественно, способствовала бы относительная краткость «слов», при выслушивании которых не терялась бы нить повествования — связь тем, образов, смыслов, идей, а по прослушании весь текст воспринимался бы как нечто целостное, с единым смысловым центром. Но дело не исчерпывалось только краткостью; более того, поучение могло и расширяться, но при этом переход от одной части к другой должен был четко фиксироваться слушателями, не выдвигая перед ними дополнительных трудностей и, наоборот, способствуя тому, чтобы части органически синтезировали бы целое и каждая из них к этому целому отсылала бы. Для этого одной краткости объема «слова» было бы недостаточно: краткость, сформировавшаяся в результате слишком большой компрессии, где каждый элемент значим и — по идее — уникально значим и, значит, должен быть воспринят, ставила бы слушателей в сложную ситуацию предельного внимания, которое, вопреки поставленной цели; дробило бы это внимание, отвлекало бы от порядка элементов и затрудняло бы уяснение целого. Наиболее эффективной в этом случае была бы «нефорсированная» краткость, краткость с «разрешениями» в ней, с возможностью остановки и повторения — непосредственного или частичного — некиих слов, синтагм, предложений, иначе говоря, некоторая, но тоже достаточно строго ограниченная возможностями восприятия текста со слуха и объемом памяти, избыточность. Ибо именно такой избыток в конечном счете экономит и объем текста, и время для его произнесения при ориентации на наиболее полное и ясное восприятие текста.
Точно так же и выразительность, поражающая слушателя, яркая и запоминающаяся ему как всякая новая и, следовательно, отчасти неожиданная информация, должна была ориентироваться