Следующие двенадцать часов — а может, десять или все пятнадцать, у нее ведь нет при себе часов — оказались для Поплавской самыми, пожалуй, трудными, с тех пор как она очнулась здесь, в этом тесном, темном узилище и в какой-то мере стала осознавать всю тяжесть постигшего ее несчастья.

Все это время, между двумя визитами в камеру старика, между 'утром' и 'вечером', Юля находилась в тяжелом пограничном состоянии и была совершенно не в силах ни спать, ни тем более бодрствовать, оставаясь и далее в этой кромешной тьме и полной неизвестности.

В какой-то момент она подумала, что ее бросили здесь, забыли… она стала кричать, пытаясь кого-то вызвать, но никто, даже старик, на ее зов не откликнулся.

Даже ее специальные знания в области психологии и других смежных наук сегодня как-то слабо помогали ей справляться с отчаянием, страхом и тотальным чувством одиночества.

В какой-то из мучительно долгих моментов ее существования в этом изолированном от остального мира темном уголке Юля подумала, что сегодня, наверное, суббота.

Она могла ошибиться, конечно. Неизвестно ведь, сколько времени ее пичкали наркотиками, до того как она очнулась и пришла в себя. Так что сегодня мог быть понедельник, четверг или любой другой день недели.

Но Юля решила для себя, что сегодня — суббота. Вернее, вечер пятницы, переходящий в ночь на субботу, а затем и, собственно, субботний день — иудейский шабат.

Когда ей стало совсем плохо, совсем невмоготу, она прочла едва ли не единственную молитву, которую знала целиком и назубок: 'Шма, Исроэль!'[29]

…Ну а к кому или чему, спрашивается, она сейчас еще могла обратиться за помощью и поддержкой?

Когда она услышала знакомые шаркающие шаги за дверью и увидела чуть забрезживший — на короткое время, пока в коридоре вновь не выключили электрическую лампочку — по контуру двери свет, она была рада появлению хоть какого-то живого существа почти так же, как Робинзон, когда обнаружил на своем одиноком необитаемом острове Пятницу.

— Ну скажите же что-нибудь! — почти взмолилась Юля, обращаясь к занятому исполнением своих нехитрых обязанностей старику. — Вы литовец, да? И что? По-русски совсем ничего не понимаете? Шпрехен зи дойч?[30] Ду ю спик инглиш?[31] Ах ты, беда какая… Как же мне с вами поговорить?! Ну скажите хоть что-нибудь на своем родном языке!.. Мне показалось в прошлый раз, или вы обругали меня наркоманкой и проституткой?..

Старик внес в камеру большой закопченный чайник с кипятком, затем принес ведро холодной воды и голубенький пластиковый таз. Сделав еще одну ходку, он доставил в камеру миску с вареной картошкой, а также кусок мыла в половинке пластиковой мыльницы и сложенную в несколько раз тряпицу, призванную, вероятно, заменить узнице банное полотенце.

— Ну что же вы молчите?! — Звякнув цепочкой, Юля поднялась с топчана. — Человек вы, в конце концов, или… зверь?!

— Аш не калбу су наркоманайс, — долетело до нее уже из-за двери. — Не галема…[32]

Юля наконец-то смогла помыться, поменять белье и даже устроила легкую постирушку.

Сегодня, после очередного визита старика, ее ожидал приятный сюрприз: когда она разворачивала сверток с полотенцем, то обнаружила там свечу.

Причем свеча оказалась толще, чем та, которую Юля нашла, когда осматривала возвращенный ей рюкзак. Такая свеча, как эта, способна непрерывно гореть часов шесть, а то и все восемь…

Юля достала из-под подушки сверточек с коробком спичек, чиркнула серником, затеплила свечу. И сразу же на душе стало как-то легче, особенно после того, как она вымылась вся и перекусила еще теплой картошкой, щедро приправляя ее крупной и необыкновенно вкусной солью…

Потом вымыла руки, поправила 'постель', достала из рюкзака заветные странички и, легонько вздохнув, стала читать с того места, на котором она вынуждена была вчера прерваться.

* * *

Прошло уже три недели, как на свете нет моего Ицхака. Моего первенца, который показался нам лучиком света и надежды в аду, в котором против собственной воли оказались и стар и млад, моей родной кровинушки.

Минула неделя с того дня, когда я попрощалась с М., который дал мне эту тетрадку, а также оставил пару карандашей и свечи, и еще с тремя нашими, которых проводник увел в другое место — живы ли они?

Хозяин наведывает нас все реже. Раньше он приходил каждый день… вернее, глухой ночью. Приносил воду, немного картошки, иногда сырую свеклу, реже — черствый хлеб. Выпускал нас на прогулку, минут на десять, не больше. М. брал на руки Изю, а я Малыша или же наоборот, и мы ненадолго вылезали из 'малины' на свежий воздух. М. хорошо говорит по-литовски: он пытался объяснить хозяину, что нашим младенцам нужно больше бывать на воздухе, хотя бы минут по сорок в день. Но хозяин и слушать этого не хочет. М. передал мне его слова: 'Вы что, жидасы, совсем рехнулись? Кто-нибудь может вас увидеть и тут же побежать к 'ипатингасам' или сразу к немцам! Тогда вас убьют на месте, а меня повесят за помощь евреям!.. Если только ваши мальцы попробуют плакать или кричать во время прогулки, вы у меня тогда всю оставшуюся жизнь будете под землей, в своей 'малине', сидеть…'

* * *

Мне все чаще кажется, что Й., наш сосед по 'малине', сошел с ума.

Парень молится с утра до вечера и с вечера до утра.

В те редкие часы, когда Малыш и вся окружающая нас обстановка позволяют мне забыться на час или два неглубоким, тревожным сном, я все равно — так мне кажется — слышу его отрешенный голос, с протяжными интонациями, столь отчаянными порой, словно он пытается пробиться этими своими словами сквозь толстую глухую стену…

Й., накрывшись талесом[33], читает поочередно то поминальную молитву 'кадиш', то 'Шма, Исроэль', то все подряд молитвы, какие он только знает наизусть.

Я не знаю, кто ему дал талес… скорее всего, он спрятал его и пронес сюда под одеждой. Местные проводники и те из наших, кто помогает выводить людей из гетто, лагерей 'Кайлис' и 'Г.К.П.', специально предупреждают, чтобы никто не смел с собой брать каких-либо предметов культа, а также литературы на идише. Думаю, что Й. ослушался этого строгого приказа и вынес талес из гетто, спрятав его на себе…

Когда здесь еще был М., он как-то умел успокоить этого парня, и тот подолгу никого не тревожил своими молитвами и песнопениями.

Но что можем сделать мы, две женщины, у каждой из которых по ребенку на руках: у одной восьмилетняя девочка, не совсем здоровая, с подозрительным кашлем, а у другой, лишившейся только что собственного ребенка, а с ним и молока в груди, трехмесячный младенец?..

* * *

Мы много раз, то по очереди, то вдвоем, просили… просто умоляли, чтобы он остановился, отдохнул сам и дал нам отдохнуть от своего продирающего, порой, как мороз по коже, голоса.

Его приходилось тормошить за плечо, потому что на голос он уже не отзывается… Однажды он снял с себя талес, когда горела свеча, и тогда я увидела глаза этого мальчика, почти моего ровесника… он видел не меня или всех нас, укрывающихся в 'малине' на задах литовского хутора, а что- то другое, и с этим, наверное, уже нельзя было ничего поделать.

Однажды, когда Й. особенно разошелся и его голос из-под талеса доносился особенно громко, даже здесь, под землей, мы услышали, как на хуторе взвыла собака, сидящая круглые сутки на цепи… Я очень испугалась, что сейчас явится разгневанный хозяин и всех нас здесь прибьет… или же завалит вход в 'малину', и тогда все мы задохнемся и это тайное убежище станет нашей

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату