— Свежо там больно, Захарьюшко! — покачала головой она. — Мне в моей норушке всё как-то прикладистей будет.
И согласилась взять лишь новый электрический чайник:
— Вот, Дашке моей будет пособие, а то вечно копается со своей плиткой, не может старухе вовремя чаю-кофию подать!
Хотя весь монастырь знал, что кроме кипяточка без сахара сама Селафиила ни чаю, ни кофе, ни какого другого горячего напитка в рот не брала.
С той самой поры, когда, похоронив любимого таточку, выпросилась у Агафьи в монастырь на все сороковины, чтобы промолить дорожку таточке сквозь страшные воздушные мытарства в Небесное, Господа нашего Иисуса Христа, Царство…
В ту пору, военную, напряжённую, обители Матушки Божьей приходилось нелегко. Резко сократились пожертвования благодетелей, тяжелее стало с продуктами, товарами, нужными для армии, чувствовалась нехватка соли, сахара, столь любимого русскими людьми чая.
Именно тогда, в душевном порыве, дала Машенька свой первый обет Матушке Божьей:
— Владычице моя, Богородице, Матушка Пречистая! Благослови меня не пить больше сладкого чаю, ни другого чего сладкого в жизни сей! Пусть вместо меня сладко будет таточке моему в Царстве Сына Твоего!
Господи, Иисусе Христе, дай мне силы и помощь Твою, чтобы я смогла всегда выполнять это обещание! А то ведь я — грешница — и сильно чаёк с сахарком вприкуску люблю…
А через пару дней, когда пришла в обитель весть с фронта про двух монахинь на Балканах, закрывшихся в сторожке монастырской и сожжённых турками заживо, но не давших себя обесчестить, из уст девицы Марии, потрясённой этим подвигом победившего целомудрия, излился новый обет:
— Матушка Божия! Не хочу иметь жениха земного! Посвящаю себя и чистоту девства своего Сыну Твоему!
Господи! Приими обет мой и сохрани меня в целомудрии! Научи меня любить Тебя больше всего на земле, возьми девство мое в жертву Твоей любви! Сподоби меня жизни монашеской, чтобы служить Тебе Единому и Матушке Твоей! Предаю себя в волю Твою, Господи! Твори со мной милость Твою!
Пролетели сороковины в горячей за таточку молитве, замолкло в сводах соборных эхо «вечной памяти», возглашённой на панихиде в сороковой день стареющим архидиаконом.
Под пронизывающим предрождественским ветром, пешком в метель, добралась до дому иззябшая Машенька, надеясь, попрощавшись с Агафьей и ненаглядными братиками-сестрёнками, возвратиться уже навсегда под своды монастыря.
В доме было тепло, пахло каким-то новым запахом. Агафья сидела на кровати в углу, ноги её были укутаны двумя старыми одеялами, глаза ввалились и раскраснелись от слёз. Младшие дети сгрудились на печи, у которой хлопотал неизвестный Маше тихий сутулый мужчина, лет тридцати, с небольшой русой бородкой.
— Здравствуй, радость моя, надеждонька наша! — ответила, удерживая прорывающийся плач, Агафья в ответ на приветствие Маши. — Посетил нас опять Господь, потерпеть новые скорби даёт! Обезножила я, Маша!
— Как, обезножила? — Еще не придя в себя от свиста метели в ушах, растерялась девушка.
— Отнялись ножки мои, грешные, уж пятый день, как отнялись! Уездный лекарь был, Константин Афанасьич, говорит — паралич это, не встану я больше! — И она разразилась рыданьями.
Тихий мужчина, зачерпнув из ведра воды ковшиком, аккуратно наполнил ею кружку и осторожно вложил кружку в руки плачущей мачехи. Когда он повернулся к Маше другим боком, она увидела, что левый глаз его полностью закрывает бельмо.
Маша, не в силах снять тулупчик с валенками, присела прямо на порожек у двери.
Агафья, выпив воды, понемногу успокоилась.
— Дочка, Машенька, красавица моя, — из уст скупой на слово мачехи, зазвучали непривычно ласковые слова, — ненаглядная! Одна ты наша теперь надежда, пропадём ведь без кормильца! Помилосердствуй о нас!