смотрят.
Возможно, все знали, что в кладовке со швабрами она занималась унизительным, не приносящим удовлетворения сексом с неким человеком, которого сама же и презирала. Или, возможно, они просто не одобряли того, что она слишком легко ставила хорошие оценки некоторым девочкам из своего класса, оценивала на отлично тех, кто явно этого не заслуживал, просто потому, что с ними несправедливо обошлись в делах сердечных.
Эмма взяла за правило отправляться на пробежку во время перерыва на ланч, просто чтобы избежать необходимости разговаривать в школьном кафетерии с Алексом Моттом или с кем-нибудь еще. Сама себе она казалась женщиной-тенью, туманным облачком в школьных коридорах, летучим солнечным зайчиком, бегущим вдоль реки.
Тридцатник, думала она, будет означать конец всем человеческим контактам. Особенно когда заканчиваются занятия в школе. Обычно летом она уезжала куда-нибудь в путешествие, часто во Францию, где в августе снимала недорогую квартирку, и каждый день часами бегала. Но в это лето она не строила планов. У нее не хватало храбрости позвонить в бюро путешествий или в агентство по сдаче квартир.
Она перестала поднимать трубку, когда звонил телефон. Да кто вообще может ей звонить? И что она может сказать этому кому-то? Вот так она и оказалась совсем одна в разгар жаркого лета, в день своего рождения, выпавший на прекрасный голубой день. Она сидела у себя в квартире на полу, женщина тридцати лет, которая должна быть счастлива только потому, что осталась жива, с плотным конвертом в руках. Подарок от родителей.
В конверте лежали бумаги — куча документов, подписанных отцом и матерью. Эмма не могла понять, что это такое, пока не прочитала записку от матери: «С днем рождения, моя девочка. Это всегда предназначалось тебе».
Речь шла о ферме, которую они купили на самой оконечности Кейп-Кода, когда закончилось лечение Эммы. Самый край света, как говаривал обычно отец, когда они ехали туда на лето из Бостона. И действительно, именно так это и выглядело. Что всегда казалось Эмме иным, нежели в городе, так это свет.
Свет там был неяркий и золотистый, по мере того, как день приближался к полудню, появлялись чистые золотые искорки. Персиковый свет, как любила называть его мама. Свет лета, заставлявший забыть серые небеса и городскую жизнь. Воздух там был слаще, оперение птиц ярче, чем у их городских родственников, а когда сверчки заводили свою песню, казалось, вибрацию воздуха можно было пощупать. Каждый раз, когда они открывали дверцы машины и ступали на траву, возникало ощущение, будто они уходили прочь с земного шара, будто мир переставал вращаться, будто они могут хотя бы ненадолго чувствовать себя в безопасности.
Каждое лето Эмма вместе с мамой варили варенье, и так длилось до тех пор, пока Эмме не исполнилось пятнадцать, а Уокеру восемнадцать. Выступив единым фронтом, они потребовали, чтобы им разрешили остаться в городе и найти себе работу. На самом деле они были эгоистичными подростками и хотели тусоваться с друзьями.
Они были в самой яркой, наивысшей точке своих жизней, когда прошлое кажется бессмысленным, а имеет значение только настоящее. Раньше заготовки были традицией, тем единственным, чем Эмма и ее мать занимались вместе, даже когда не очень ладили. Каждый год это было что-то новое: черника, клубника, мята, маринованная кукуруза, а осенью, когда приезжали туда на выходные, делали граппу из винограда Конкорд, росшего на одичавших лозах за прудом. Но это было давным-давно.
Эмма и Уокер предлагали родителям продать дом. Уокер ездил туда со всем семейством на недельку- другую в августе. Эмма не была там много лет. А от дачников, снимавших дом, были одни неприятности.
Как-то летом случился пожар, какие-то придурки решили, что сарай во дворе — самое подходящее место для барбекю. Бедный старый сарай, им давно не пользовались, но ценили за геройство, с которым он, будучи обречен на полное уничтожение, поддерживал деревянистую лиану кампсис. Полы яблоневого дерева в кухне циклевали столько раз, что от них почти ничего не осталось. Однажды некие детки, чья семья сняла дом аж на целый месяц, возомнили себя хозяевами и вырезали свои инициалы на оконных рамах в комнатах второго этажа, где под самой крышей прятались спальни Уокера и Эммы.
— Я всегда говорил, что тебя в семье больше любили, — отозвался Уокер, когда Эмма позвонила ему, чтобы рассказать о нежданном и нежеланном наследстве.
— Уж скорее жалели, — сказала Эмма.
— Вот уж нет, — возразил Уокер. — Только не тебя, малыш.
— Ты просто обязан так говорить. Ты врач и не можешь причинять вред.
— Я твой брат. И мог бы тебя беспощадно задразнить, если бы захотел, и даже не подумал бы, вредно это или нет. Радуйся дому.
Эмма планировала побывать на ферме, привести ее в порядок и продать как можно быстрее. В таких делах она была практична, и если родители сказали, что теперь дом принадлежит ей, значит, и продать его она может, если захочет. К совместной поездке на край света была привлечена Коли Хехт — лучшая подруга Эммы еще по колледжу, в котором они делили комнату.
— Прекрасно! — сразу же выпалила Коли позвонившей Эмме. — Это как раз будет канун Иванова дня. Мы сможем вызывать духов.
Еще Коли представлялась прекрасная возможность оставить сына, дочь и мужа Дэвида. Они звали его хорошим Дэвидом в противоположность плохому Дэвиду, бывшему мужу Эммы, Дэвиду бессердечному, тому самому, который был убежден, что живет с призраком.
Еще Коли оставляла позади любимца всего семейства — непослушного черного лабрадора, трех кошек и дом в Найаке. Она была более чем благодарна за предоставленную передышку, при этом клялась и божилась, что совершенно не возражает сделать крюк — заехать в Бостон и забрать там Эмму. «Еще больше времени побуду одна», — восторгалась она.
— Хочешь побыть одна? — рассмеялась Эмма. — Тогда прошу пожаловать в мою жизнь.
Коли припарковалась вторым рядом на Коммонвелс, и они загрузили ее «универсал» спальными мешками и подушками, огромным количеством продуктов и бутылками вина, фонариками, свечками, порошковым молоком, молотым кофе, обжаренным по-французски.
— Но мы же едем только на выходные, — напомнила Коли подруге.
— Поверь мне, — ответила Эмма. — Сама увидишь. Там ничегошеньки нет.
Первое, что бросилось в глаза Эмме, когда их машина вползла на длинную грязную подъездную аллею, — все вокруг выглядело каким-то заброшенным. Она сама удивилась, когда поняла, что образ дома, сохранившийся у нее в памяти, даже сейчас был таким, каким дом был тогда, в самый первый год.
Она была рада, что мать не видит того, во что он превратился. Так много краски облупилось с дощатых стен, что дом даже и не выглядел белым. Часть крыши снесло во время весеннего норд-оста, в тот же самый шторм окончательно рухнула старая летняя кухня, от нее осталась жалкая кучка деревяшек. Неукротимый душистый горошек заполонил все поле, и если бы теперь кому-нибудь взбрело в голову пробраться на другую сторону, ему пришлось бы как следует поработать топором, чтобы расчистить себе дорогу.
— Понимаю, что ты имела в виду, — сказала Коли. — Унылое зрелище.
Потом они с Эммой вышли из машины.
— Клубника! — завопила Коли и ринулась в направлении поля.
— Осторожно, там ядовитый плющ! — заорала ей вслед Эмма, но было слишком поздно.
Коли успела углубиться в заросли ядовитого плюща, который всегда рос по границе клубничных грядок. И когда настало время заняться разгрузкой машины, она уже начала чесаться.
— Ну что ж, по крайней мере, я раздобыла для нас десерт, — заметила Коли. — В обмен на мои страдания.
В доме было холодно, как всегда бывает в заброшенных домах. Воздух в помещении был прохладнее, чем на улице. Выдохни — и пар пойдет изо рта. Вдохни — и дрожь проберет до костей.
Они пооткрывали окна, впустили тепло и солнце, потом постелили себе в мансарде. Там были заметны следы пребывания мышей, и в комнатах пришлось подмести. И все время, пока они работали, Коли чесалась как сумасшедшая.