было, сходство же оказалось полное. Нашел место и для фабричного Потапыча, который при жизни серы довольно нанюхался, и для слепого бурлака Жегалы — пускай стоят добрые люди! Одни уж отмаялись на этом свете, другие еще маются. А коли зла никому не желали и не желают, пускай стоят справа.

Грешников прорисовывал по старым рисункам — лысых, гладкомордых, иным добавлял кошачьи усы, чтоб угодить отцу иерею и владыке.

И все же не удержался от соблазна — слева, среди грешников, нарисовал он самого Мацеевича! Со спины нарисовал, каким запомнил в семинарии, сидящим в высоком кресле. На картине обхватил он главу свою длинными тонкими пальцами, и догадаться можно было, сколь тяжелы грехи его и как сотрясают они рыданиями все тело его.

Иерей подозрительно долго присматривался к этой фигуре и однажды не утерпел, спросил:

— Что ж лица-то не видно, Федор Григорьич?

— Лицо здесь необязательно, отец Стефан: хотел я чрез положение тела и рук выразить весь ужас его прегрешений. Разве не видно того?

— Видно, сын мой… Однако кого-то вы все ж моделью имели?

— Это гетман Гонсевский, отец Стефан, — разоритель земли Русской. Его портрет я видел в Москве на одной старинной гравюре. Лицо его столь богопротивно, что прихожанам и показывать-то его не след. Уж поверьте мне.

— М-м! — поднял брови ключарь. — Ну, тут ему и место. Не буду мешать, сын мой.

Федор улыбнулся, подставил широкую лестницу и стал завершать свою богоугодную работу.

К Рождеству по просьбе иерея Стефана успел Федор закончить «Страшный суд», а мастера по его рисунку — вырезать иконостас. И сам доволен остался, не отяготил свою совесть ужасом небесных кар, не стал пугать прихожан ни богомерзкими бесовскими рылами, ни корчами кипящих в смоле грешников. Прописанная им картина должна была быть понятна и кожевникам, и кузнецам, и чесальщикам шерсти, и уж, конечно, тем, кто у серных чанов сызмальства кашлем надрывался.

Строго осмотрел картину митрополит Арсений, щупая взглядом фигуру за фигурой. На «Гонсевском» взгляд его надолго задержался.

Не поворачивая головы, спросил:

— Об этой фигуре ты говорил мне, отец иерей?

— Об этой, ваше преосвященство.

Владыка сделал шаг к картине, спросил, не отрывая взгляда от фигуры:

— Что же ты, сын мой, коль так уж богомерзка рожа у сего лютера, не показал ее для устрашения грешных?

Федор ожидал этот вопрос.

— Ваше преосвященство, у сего лютеранина был чрез губу шрам от сабельного удара, и оттого он будто всегда насмехался. Над чем же он тут-то насмехался бы? Простите, ваше преосвященство, я не осмелился и передал его муки раскаяния чрез положение тела и рук, что и объяснил отцу иерею.

— Истинно так, — поклонился ключарь, хотя о шраме услышал впервые. Да, видно, купец именно это и подразумевал тогда.

— Верно, сын мой, — одобрил митрополит. — Таких богомерзцев, чтоб не вводили во искушение, лучше писать со спины. — И круто повернувшись, пошел к иконостасу.

Здесь уж и глазу не к чему было придраться: поистине золотые кружева сплел Федор. В замысловатой вязи нельзя было найти ни начала, ни конца.

— Что мыслил, когда творил?

— Бесконечную милость божью, ваше преосвященство.

— Учил кто?

— Отец, ваше преосвященство. В сердце же имел иконостас Казанского собора в Москве и лепные плафоны Бонa в Оперном доме.

— Бонa? — Владыка перевел взгляд на Федора. — Кто это? Лютеранин?

— С вашего позволения, придворный художник ее императорского величества, ваше преосвященство.

В глазах митрополита красными точками мелькал отсвет свечей.

— Господь воздаст, — благословил он небрежно Федора и направился к выходу. Отец Стефан торопливо поспешил за ним.

Федор проводил их взглядом и потер лоб — так и не понял, доволен ли остался преосвященный.

Перед самыми святками получил Федор письмо от Петра Лукича. Упрекал Морозов Федора, что забыл он их совсем и даже знать о себе не дает. Еще писал он, что после смерти Федора Васильевича считает себя обязанным заботиться о будущем его пасынка и помогать ему чем может, хотя бы добрым советом.

И в самом деле, подумал Федор, неловко получилось: как выехал он из Москвы, закрутился в деловой круговерти, так и недосуг ему было даже справиться о благодетеле своем.

Оставил он все хозяйство на Алешку, да и отправился в путь по морозцу с первым же попутным обозом.

Прежде чем на Рогожскую ехать, остановился Федор в старой столице. Решил посмотреть, что ж нынче представляют на Москве партикулярные театры, благо праздновали святки.

Где только не играли в ту пору! В сараях, в деревянных балаганах, в княжеских палатах, снятых внаем по контракту. И представляли герцогов и королей мастеровые, копиисты, купцы, стряпчие, служивые — все, кто грамоте разумел и мог роль заучить.

И ведь немалые деньги и за наем помещения платили, и за рухлядь. А сколько мороки с одной Полицмейстерской канцелярией! И челобитную ей представь, и пиесы, кои играть надумано, и билет получи на разрешение, дабы «кроме того как по реэстру акты показаны, других богомерских и противных игр отнюдь не производили и шуму и крику не было».

Кажется, совсем недавно, на памяти одного поколения, царь Алексей Михайлович с ближними боярами смотрел «Артаксерсово действо» в закрытой дворцовой палате, завороженный невиданной дотоле заморской потехой. И греховной и забавной казалась она. А уже сын его, Петр Алексеевич, не довольствуясь действиями приезжих иностранных комедиантов, выносит театр из дворцовых покоев на площади и улицы, сам создает уличный народный театр — маскарад, в котором становится и сочинителем, и устроителем, и актером. От своего «комедиантского правителя» Иоганна Куншта он требует, чтобы тот «в скорости как можно составил новую комедию о победе и о вручении великому государю крепости Орешка». Петр требует триумфальное действо! Театр не святочный балаган и не кукольное шутовство, театр — это страстная проповедь! И Петр через десятилетие пообещает царскую награду уже другим комедиантам, «если они сочинят пьесу трогательную, без этой любви, всюду вклеиваемой, которая ему уже надоела, а веселый фарс без шутовства». Знал Петр, как возвеличить в подданных могучий дух россиянина. Не потеху и забаву хотел видеть он, учреждая театр общедоступный: он требовал от него помощи в своей неистощимой деятельности преобразователя. Мир театра переставал быть миром игрищ и являл собой правду Петра, ту жестокую и суровую правду, которую не хотели да и не могли понять его ярме противники. И Петр клеймил их не только каленым железом, но и убийственным смехом своих приверженцев.

То, чего не понял отец его, Алексей Михайлович, учинивший комедийную хоромину для придворных забав при рождении младенца Петра, то, чем погнушался его родной брат Федор Алексеевич, приказавший очистить палаты комедийные, царь Петр употребил во власть свою — неделимую, самодержавную.

Шутовство началось позже, со смертью Петра, когда племянница его Анна Иоанновна, вступив на престол, наполнила свои покои дураками, шутами, карлами и карлицами — всеми забавами допетровского времени.

«Ничтожные наследники северного исполина», жалкие подражатели его, превратили драму в шутовской фарс, когда, по свидетельству историка, «унижение человеческого достоинства в лице шута достигло высших пределов», а императрица предпочитала те «немецкие комедии, в которых актеры в конце действия непременно колотили друг друга палками». Забавы, удивляющие народ бессмыленностью, так и остались забавами, ничего общего не имеющими ни с просветительством, ни тем более с нравственным учением. Для алчных иноземцев само понятие нравственности было глубоко чуждым и лишенным

Вы читаете Федор Волков
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату