до отказа. Отзвучала музыка, и настало время для большой речи. Не помню уже, кто ее произносил, по всей вероятности, один из профессоров нашей школы, но у нас в классе не преподававший. Мне запомнилось только, как стремительно взвинчивал он оценку творчества Готфрида Келлера. Врешнер и я украдкой обменивались ироническими взглядами. Мы мнили себя знатоками поэзии, и если не знали какого-нибудь поэта, то, следовательно, таковым он и не был. А докладчик продолжал превозносить Келлера; но, когда он заговорил о нем так, как я привык слышать только о Шекспире, Гёте, Викторе Гюго, о Диккенсе, Толстом и Стриндберге, меня охватил неизъяснимый ужас, словно попирали самое святое на земле — славу поэта. Я так вознегодовал, что хотел было громко высказать свой протест. Но почувствовал вокруг себя благоговейный трепет массы, вызванный скорее всего церковной атмосферой, так как отлично понимал, что многим моим товарищам Готфрид Келлер так же безразличен, как и вообще все поэты, особенно те, которые изучались в школе. Благоговение ощущалось в почтительном молчании, с которым все не шелохнувшись внимали происходящему, моя же робость, а быть может, и воспитание не позволяли буянить в церкви; гнев улегся и перерос в страстное желание дать обет не менее торжественный, чем вызвавшие его обстоятельства. Выйдя из церкви, я тотчас и весьма серьезно обратился к Врешнеру, который уже готов был свести все к привычным насмешкам: «Мы должны поклясться, мы оба должны поклясться, что никогда не позволим себе опуститься до „местных знаменитостей“». Он заметил, что мне не до шуток, и дал вслед за мной клятву, хотя сомневаюсь, что от чистого сердца, потому что считал Диккенса, которого не читал так же, как и я Келлера, моей «местной знаменитостью».

Возможно, что в этой речи действительно было много пустых фраз, это я уже тогда угадывал безошибочно, но все же я был потрясен до самого основания своих наивных взглядов тем, что на такой высокий пьедестал возносили писателя, о котором не слышала даже моя мать. Мой рассказ озадачил ее, и она заключила: «Не знаю, право. Надо мне, наконец, почитать что-нибудь из него».

Зайдя вскоре после этого в читательский кружок Хоттинге-на, я, слегка перепутав название, спросил, правда в последнюю очередь, «Людей из Зельдвилы». Выдававшая книги девушка улыбнулась, а пришедший за своим заказом господин поправил меня как недоучку какого-нибудь, не хватало еще, чтобы он спросил: «А читать-то ты умеешь?» Я устыдился и впредь в отношении Келлера всегда проявлял сдержанность. Но тогда я и представить себе не мог, с каким восторгом прочту однажды «Зеленого Генриха», а когда в Вене мною, студентом, целиком и полностью завладел Гоголь, я только одну- единственную новеллу, «Трех праведных гребенщиков»[167], из всей известной мне немецкой литературы считал достойной встать с ним в один ряд. Если бы мне посчастливилось дожить до 2019 года и удостоиться чести произнести речь в кафедральном соборе по случаю двухсотлетнего юбилея Келлера, я воспел бы его в таких гимнах, которые пробили бы броню высокомерия даже четырнадцатилетних юнцов.

1977

Факел в ухе.

В толчее знаменитостей

Берлин 1928

Братья

У Виланда Херцфельде была квартира в мансарде дома на Курфюрстендамм, 76. Дом стоял на бойком месте, но на самой верхотуре было тихо, шум сюда почти не долетал. Этим летом Херцфельде жил с семьей за городом, в Николасзее, одну часть городской квартиры он сдавал внаем, а другую предоставил мне для работы. Мне досталась маленькая спаленка и рядом с ней рабочий кабинет, в котором стоял великолепный круглый стол. На нем в полнейшем беспорядке валялось все то, что нужно было для работы. Главное, здесь мне никто не мешал. Я мог не ходить в издательство, где было многолюдно и шумно. По дороге из издательства Херцфельде забегал ко мне на часок-другой, чтобы поговорить о своих планах. Он носился с мыслью написать биографию Эптона Синклера, которому скоро исполнялось пятьдесят лет. Издательство «Малик» прославилось публикацией рисунков Георга Гроса. Но оно интересовалось и русской литературой, причем не только новейшей. Наряду с полным собранием сочинений Горького здесь увидело свет такое же собрание сочинений Толстого, но в первую очередь все же издавались писатели, которые добились известности после революции[168]. Мне ближе других был Исаак Бабель, которым я восхищался ничуть не меньше, чем Георгом Гросом.

У издательства «Малик», таким образом, было не только доброе имя, но и коммерческий успех, которым оно было обязано своему ведущему автору Эптону Синклеру. Заклеймив порядки на чикагских скотобойнях[169], он стал одним из самых читаемых писателей Америки. Писал он очень много и старательно выискивал все новые и новые объекты, чтобы пригвоздить их своим пером к позорному столбу. Достойных обличения объектов было более чем достаточно, прилежания и мужества Синклеру тоже было не занимать, поэтому каждый год он издавал по книге, одну толще другой. О Синклере говорили с уважением, особенно в Европе. К пятидесяти годам он написал уже столько книг, что иному писателю хватило бы на целую жизнь. Выяснилось к тому же, что его чикагский роман помог улучшить условия труда на бойнях. Крайне важным для его репутации было то, что современная американская литература, которой предстояло завоевать мир, только-только зарождалась. Слава Эптона Синклера была славой «специфической», поскольку была связана с американской «спецификой»; свою роль сыграло и то, что именно он, настоящий «muck-raker»[170] Америки, почтивший своим вниманием сатирика почти все, что того заслуживало, внес огромный вклад в распространение интереса к своей стране и даже к возникновению моды на все американское, которая тогда свирепствовала в Берлине и которой отдали дань Брехт, Георг Грос и другие. Влияние Дос Пассоса, Хемингуэя, Фолкнера, писателей несравненно более высокого ранга, проявилось значительно позднее.

Тогда, летом 1928 года, Виланда Херцфельде вряд ли можно было упрекать за то, что он принимал всерьез Эптона Синклера и даже хотел написать его биографию. Будучи крайне занят издательскими делами, он нуждался в помощнике для этой работы и по рекомендации Ибби[171] пригласил меня на летние месяцы к себе в Берлин.

И вот я в Берлине, где шагу нельзя ступить, чтобы не натолкнуться на знаменитость. Виланд знал всех и тут же знакомил меня со всеми. Я пока был никто и отдавал себе в этом отчет, я еще ничего не совершил и в свои двадцать три года не имел за душой ничего, кроме уверенности в своих силах. Меня поразило, как здесь ко мне отнеслись: не с пренебрежением, а с любопытством. Никому и в голову не приходило меня осуждать. Сам я, много лет находившийся под влиянием Карла Крауса, был полон презрения ко всему, что несло на себе печать себялюбия, алчности и легкомыслия. Все это я начисто отметал. Я знал, что нужно осуждать, этому научил меня Краус. Я даже не имел права приглядываться к тому, что было достойно порицания, об этом заранее побеспокоился и вынес свое решение Краус. Духовная жизнь в Вене отличалась стерильностью, особой гигиеной, не допускавшей влияний извне. Едва в нее проникало что-то новое, едва об этом становилось известно из газет, как тут же это новое объявлялось вне закона и всякие контакты с ним запрещались.

И вдруг совершенно иная атмосфера в Берлине, где непрерывные контакты самого разного свойства заполнили мою жизнь до отказа. Видимо, такого рода любознательность подспудно жила во мне, соответствовала моей натуре, я отдался ей всей душой, без раздумий и колебаний. И как когда-то, приехав в Вену, я оказался во власти тиранов, очень мило оберегавших меня от всяческих соблазнов, так и в Берлине я, совершенно беззащитный, был брошен на несколько недель в это скопище пороков. Правда, я был не один, у меня были два проводника, очень разных и потому опекавших меня с разных сторон: Ибби и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату