упрятаны, что не так просто было лишить их меры. Красивая проза, развертывающаяся в сфере прочитанных истин, похожа на демонстрацию мод в языке, она не переставая вертится вокруг самой себя, и я даже презирать ее не могу.
В «Тайной истории монголов» я нашел нечто, затрагивающее меня особенно близко: историю обладателя громадной власти, которому до самого конца сопутствовало счастье, поданную
Прежде всего, здесь, в этом «тайном» монгольском предании, еще присутствуют все те
Власть Бога, это верно, начинается с творения как такового, и история притязаний этого творца и есть, пожалуй, то, что придает библейскому повествованию его неповторимое своеобразие. Однако ж и сам Чингисхан не многим скромней. Он тоже, как и Бог, орудует смертью. Он так же щедр на нее, как и тот, и еще щедрей, еще меньше оставляя живого вокруг себя. Но ему присуще также и сильно выраженное чувство семьи, чего Богу, в его единственности, не дано.
В тоне Ницше есть нечто от Корана. Мог ли он и помыслить такое!
В принципе действительно значимы для меня теперь лишь дни, отданные какой-либо из священных книг. Как другим в прежние времена необходимо было каждодневно молиться, так я должен раздумывать о какой-нибудь старинной святыне, будто мне следует отыскать там то, что мы можем учинить себе однажды злого.
Но я не желаю предостерегать. И не хочу предвидеть заранее. Терпеть не могу пророков. Я лишь хочу
С нарастающим пониманием того, что мы восседаем на горе мертвецов, людей и животных, что наше самосознание истинную свою пищу черпает в сумме лежащих за нами жизней, со все настойчивей заявляющим о себе пониманием этого становится все затруднительней найти решение, за которое не нужно стыдиться. Невозможно отвернуться от жизни, чью ценность и надежду ощущаешь всегда. Но невозможно также и не жить смертью других существ, чья ценность и надежда ничуть не ничтожней наших.
Счастье, у которого столуются все дошедшие до нас религии, — все отдать на откуп некоему далекому далеко — не может уже быть нашим счастьем.
Мир иной в нас самих; немаловажное знание; но он пойман и заперт в нас. В этом великая и неразрешимая расщепленность современного человека. Потому что в нас же и братская могила живых созданий.
Если бы мне пришлось назвать в истории то, что для меня всего ужасней, так это были бы
Нет ни единого историка, не признающего за Цезарем по меньшей мере одной заслуги: что нынешние французы говорят по-французски. Будто они остались бы немы, если бы в свое время миллион из них не были убиты Цезарем[207].
Солнце — это своего рода вдохновение и потому не должно быть постоянно тут как тут.
Говорить так, будто это последняя дозволенная тебе фраза.
Нет ничего чудесней, чем серьезно говорить, адресуясь к молодому человеку. Под «серьезно» я разумею то, что ты принимаешь его всерьез. Для этого нужно утратить уверенность в себе, втайне, не показывая ему этого, и постепенно, словно впервые, пробираться ощупью вперед, пока не окажешься вблизи некоей надежной убежденности, которой можно доверять также и для него, не только для одного себя.
Ночи и дни страха. У меня странное ощущение, будто все, что удается выучить и узнать, обращается в страх. После дней, когда мысли снова наполняются прежней жизнью, приходят ночи страха. Наступит когда-то момент, начиная с которого мне уже не дано будет воспринять ничего нового? Конец преумножения духа?
Ужасная перспектива. Потому что я хочу дальше и дальше.
Его представление о счастье. Всю жизнь спокойно читать и писать, никогда никому не показывая ни слова из написанного, никогда ничего из этого не публикуя. Все это для себя написанное оставлять в карандаше, ничего не изменяя, будто все это — так, ни для чего, как естественное течение жизни, которая не служит никаким ограничивающим и обедняющим целям, а вся целиком является собственной целью и так записывает себя, как ходят и дышат, — сама собою.
Эти чудные мгновения по утрам, когда все личное предстает мелким и незначительным, оттого что ощущаешь в себе высокую гордость законов, которых ищешь.
Отчетливое нежелание приводить все вещи в замкнутую взаимосвязь. Ты постоянно все оставляешь открытым, всегда держишь все разъединенным. Ты хочешь, в сущности, лишь учиться и непосредственно записывать то, что понял. День ото дня ты понимаешь все больше, однако тебе не по душе
Неистребимое желание, чтобы день этот пришел лишь в конце твоей жизни, как можно позднее.
Так видеть жизнь насквозь — и так любить ее! Возможно, он догадывается о том, сколь немногого стоит его проницательность.
Эти оксфордские философы скоблят и скоблят, до тех пор, пока не останется ничего. Я многому от них научился: я знаю теперь, что лучше и вовсе не затевать этого скобления.
Можно бы, разумеется, вместо мифов размышлять над словами, и коли поостережешься дефинировать их, то сумеешь добыть из них всю ту мудрость, которая накопилась у людей. Мифы, однако,
Мне часто кажется, будто все, что я учу и читаю, выдуманное. Но то, до чего дохожу сам, будто существовало всегда.
Нет ничего более причудливо переплетенного, чем пути духа. В том, как человек научается, если он воздерживается от того, чтобы тотчас воспользоваться выученным, больше необычайных приключений и тайн, чем в любой исследовательской экспедиции. В сфере духа ведь не наметить путей и не рассчитать маршрута. Бесспорно, и здесь тоже есть нечто вроде географических карт, но бесконечно большее манит тебя со всех сторон прочь, и сколько удивления, если вновь обнаруживаешь себя там же, где уже побывал