Это верно, что он соблазняет к скачкам. Да, но кто на них способен? Лихтенберг — это блоха с человеческим интеллектом. Он обладает несравненным даром прыгать прочь от себя самого — куда-то прыгнет он в следующий миг?

Его капризный произвол находит для себя все книги, подстрекающие его к прыжкам. И если другие, обремененные тяжестью книжной премудрости, обращаются в дьяволов, то он лишь взращивает на ней свою утонченную деликатность.

Возможно, Кафка отбивает охоту ко всякому явному или тайному хвастовству. […]

С Кафкой пришло в мир нечто новое, более отчетливое ощущение сомнительности, соединенное, однако, не с ненавистью, а с благоговением перед жизнью. Сочетание этих двух видов эмоционального отношения — благоговение и сомнение в одно и то же время — уникально, и, раз соприкоснувшись с ним, без него уж не обойтись.

Я преклоняюсь перед слабостью, которая не является самоцелью, которая всему сообщает прозрачность, которая не отдает никого, которая отвечает власти упрямой неподатливостью.

Большие имена, как только они достигнуты, должны бы собственноручно разбиваться их обладателями.

Он разрубил стол пополам и уселся писать вдвойне.

Наиболее многообещающее во всякой системе — не вошедшее в нее.

Многозначность всех социальных явлений такова, что их можно толковать как вздумается. Но наименее убедительна из всех — попытка дефинировать их функционально и тем исчерпать их содержание.

Ведь может статься, что общество — вовсе не организм, что оно не обладает строением, что функционирует лишь временно или лишь иллюзорно. Наиболее доступные аналогии — не самые лучшие.

Громкие слова должны бы вдруг начинать свистеть, как чайники, в которых кипятят воду, — в качестве предупреждения.

Сюнь-цзы[215] читаю с удовольствием: он не обманывает себя в отношении человека, но, несмотря на это, надеется. Не стану, однако, отрицать, что с удовольствием читаю и Менция[216], потому что он обманывается в человеке.

С китайскими «учителями» не расстаюсь никогда. Только досократики занимают меня так же давно, как и они, — всю мою жизнь. Ни с теми ни с другими я не знаю усталости. Однако только вместе они содержат все, что нужно думающему человеку в качестве стрекала… или нет, не совсем все, остается еще нечто решающее, чем следовало бы их дополнить, это касается смерти, и это хочу сделать я.

О добре китайцы знали больше, чем греки. Восхитительное честолюбие греков, которому мы обязаны столь многим, лишило их простой непосредственности в доброте.

К тому же традиции китайцев уже на ранних этапах их истории определяются массовостью человеческого существования. Даже развитый греческий полис, вполне знакомый с явлением массы, в принципе не вызывает в современных ему мыслителях ничего, кроме неодобрения.

Разве что в Эмпедокле есть нечто от китайского мудреца. Атомы же Демокрита, хотя и неисчислимы, действуют, однако, беспорядочно, не как подлинная масса.

Возможно, наличие рабов было тем, что помешало грекам прийти к экстремальному понятию массы.

Из всех мыслителей лишь древние китайцы обладали сносным достоинством. Сохранилось ли бы это ощущение, если бы они говорили с нами, вместо того чтобы нам читать их весьма скупые высказывания?

От них дошло так мало, что уже и в этом звучит достоинство. В Будде, к примеру, мне мешает то, что он говорил все так часто и подробно (основной недостаток индийцев). Монотонная настойчивость древних китайцев — в их позиции и поступках, а не в высказываниях.

Никто не ретроград из тех, кого гложет беспокойство за судьбу человечества. Ретроград тот, кто успокаивает себя заплесневелой риторикой.

1969

Науки отгрызают от жизни куски, и та окутывается болью и горечью.

Педантичная подробность обращается банальностью, лапидарность же безответственна. Нелегко умоститься в нужной точке между ними обеими.

Унизительное в жизни: все, что с силою и в гордом отвращении отметал когда-то, в конце концов все же приемлешь. Так оказываешься снова в точке, которая была исходной в молодости, обратившись в свое собственное окружение тех времен. Но где же теперь ты сам? В той твердости, с какой видишь это и отмечаешь.

Достаточно серьезен не был даже Паскаль.

Не поработила меня ни одна религия, но как увлеченно я предавался им всем!

«Ребята, хотите жить вечно?» — «Да!»

Дышащий говорит: мне всем еще нужно передышать. Несчастный говорит: у меня есть еще место для несчастий других. Мертвый говорит: я еще ничего не знаю, как же мне быть мертвым?

Всякая попытка истолкования — для человека неодолимый соблазн. Последовательность предпринятых попыток истолкования стала его роковой судьбой. Если бы кто-то понял эту последовательность, если бы разобрался в ней получше. Перестановка во времени двух истолкований повлекла бы за собой изменение хода истории.

Возможна ли еще какая-то перестановка? Или уже все жестко детерминировано? И если так, где лежит тогда начало детерминации, в какой именно точке?

Маленькой стала природа на фоне наших замашек безумцев, охваченных манией величия; простушка-природа среди монстров, позволяющих себе с нею все, что вздумается.

Самое грустное в истории с Луной, что все верно. Все, вычисленное нами — расстояние, размеры, тяжесть, — верно, все на самом деле так.

Прокаженной стала Луна, с тех пор как мы коснулись ее. Оскверненная Луна: с каждой фотографией человеческих следов на ней усиливается неуютное чувство, будто нужно оправдаться за какой-то проступок.

Спрячься, иначе не узнать тебе ничего.

Язык, взятый как система, немеет.

Найти для любви более сильное слово, слово, что было б как ветер, но идущий из-под земли, слово, которому нужны не горы, а чудовищные пещеры, что служат ему жилищем, вырываясь из которых оно обрушивается на равнины и долы; будто воды, но все ж не вода, как огонь, да не жжется, светится все насквозь, как хрусталь, но не режет, сама прозрачность, но и отчетливость линий, слово — как голос животных, но ставший понятным, слово — будто ушедшие навсегда, которые снова здесь.

1970

Диалектика, особого рода челюсти.

Если чувствуешь себя очень униженным, то остается только одно: утешить другого униженного и возвысить его.

Осязаемая реальность фантастического у Чжуан-цзы[217]. Оно нигде не редуцируется до чего-то идеального. Неприкосновенна сама действительность, а не что-то лежащее за нею.

В даосизме[218] меня всегда привлекало то, что он на «ты» с превращением и одобряет его, не соскальзывая к позиции индийского или европейского идеализма.

Даосизму наиболее дорого долголетие и бессмертие в этой жизни, и те многочисленные обличья, к которым он ведет, здешние. Он — религия поэтов, даже если им это и неизвестно.

Поле напряженности между тремя главными учениями Китая — между Менцием, Мо-цзы[219] и Чжуан-цзы — представляется мне обладающим актуальностью, точнее не очертить напряженности духа и в современном человеке. Традиционный европейский конфликт, противопоставление «земного» и «потустороннего», кажется мне неистинным и надуманным.

Для сегодняшнего человека нет литературы, касающейся его ближе, чем написанное ранними

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату