китайскими философами. Все несущественное здесь отметается. Насколько возможно, здесь избегается искажение понятием. Дефиниция не обращается в самоцель. Речь все время идет о позициях, возможных по отношению к жизни, а не к понятиям.

Иные романные персонажи обладают такой силой, что держат своего автора в плену и душат его.

Деструкция персонажа в новейшей литературе: фигуры, которые потребовались бы для изображения нашего времени, столь чудовищны и отвратительны, что никто уже не проявляет безумной отваги, нужной, чтобы их выдумать.

Миф? Имеешь ли ты в виду нечто настолько древнее, что оно большеуже не наводит скуки?

Вместо истории литературы по принципу взаимовлияний — история литературных антивоздействий; такая была бы содержательней. Противоположности, не всегда явно, зачастую важней, чем образцы.

Построить биографию человека на основе всего, что его отталкивало. Такое внедряется совсем иначе, засядет где-то затерянно, но всегда начеку, под кожей. Когда-то отвергнутое, оно может забыться, но эта позабытость мнимая, и отвергнутое может быть без боязни использовано в качестве неприемлемого и аморального.

Перевертыши

При погребении потерялся гроб. Торопливо работая лопатами, стали закапывать скорбящих. Покойник неожиданно вынырнул из засады и швырнул вслед каждому горсть земли в свою могилу.

Пес снял с хозяина намордник, но оставил его на поводке.

В световой рекламе буквы поменялись местами, предостерегая от покупки рекламируемого товара.

Господь вернул ребро на прежнее место в боку Адама, исторг из него дыхание и снова обратил его в глину.

1971

В правдивом поэте я превыше всего ценю то, о чем он из гордости умалчивает.

Не вижу никакого интереса в том, чтобы как можно точней обрисовать человека, которого я знаю. Мой интерес в том, чтобы как можно точней его утрировать.

Что за жалкий удел — иметь один определенный возраст! Вот если бы одновременно быть двойного возраста и знать об этом. «Вам сколько лет?» — «27 и 65». — «А вам?» — «41 и 12».

Из этих двоевозрастов могли бы возникнуть новые и заманчивые формы существования.

Никак не предугадать, что будет, если вдруг изменить все вещи вокруг. Но угадаешь разве, что будет, если их не изменить?

Вторгался ли ад в жизнь человека меньше, когда в него еще верили? Были ли дьявольские наши натуры сносней, когда знали, куда лежит их путь?

Гордые упразднением ада, мы распространяем его теперь повсюду.

Страна, где судьи одновременно приговаривают и себя. Никакого правосудия, не бьющего рикошетом по ним. Ни единого наказания, не затрагивающего также и их. Ни одного оправдательного приговора, который не был бы им на пользу: только он обходится для них без последствий.

Найти путь сквозь лабиринт своего времени, не заплутавшись в нем, но и не выскакивая из него.

Необходимо, чтобы люди постарались вникнуть во все, что есть вокруг помимо техники. Как иначе открыть те силы, которые позволят нам сохранить свободу перед лицом превосходящих сил машинного мира?

Я вскормлен мифами. По временам я пытаюсь ускользнуть от них. Насиловать их — не собираюсь.

Музилем я восхищаюсь уже по одному тому, что, и видя насквозь, он не бросает разоблаченного. Проводит в нем сорок лет и умирает, все еще пребывая в его гуще.

Останавливаться нужно прежде, чем сказано все. Иные сказали все, еще не успев начать.

[…] Стендалю я обязан убеждением в том, что всякий человек, если б ему удалось полностью себя записать, предстал бы волнующим, достойным удивления да к тому же незаменимым.

Спонтанность мысли и чувства — вот что дорого мне в нем самом; открытость и счастливое возбуждение его существа, быстрота, но без забывчивости, беспрестанность движения, никогда не теряющего пути, достоинство, никогда не впадающее в бахвальство, благодарность, доподлинно сознающая, за что она благодарна, неприкрашенность (разве что речь о картинах), насыщенная бездонность, в которой, однако, всегда светло. Свет у него повсюду, самое мышление его есть свет. Но это не какой-то религиозный или мистический свет, что всегда был ему подозрителен, — это свет жизненных процессов как таковых, осмысляющих себя в каждой конкретной детали и подробности.

Кому из людей дозволено идти своим путем, кого не швыряет беспрестанно сюда и туда, в пустынный предел, где не находишь уже ничего от себя и обречен иссохнуть, лепечущий о помощи, заплывающий солью, без цветка и листка, спаленный, проклятый?

Ни одному человеку не дано знать всей полноты горечи, ожидающей его впереди, и, если б она вдруг явилась ему, будто сон, он стал бы отрицать ее и отводить взгляд прочь.

Надеждой зовется это.

Философы, желающие снабдить человека на дорогу смертью, как если б она с самого начала была уже в нем.

Им нестерпимо видеть ее лишь в конце, и они старательно растягивают ее назад, к началу, производят в закадычные спутники всей жизни, и так, в этой разбавленности и доверительной близости, она становится для них сносна.

Им невдомек, что таким образом они наделили ее большею властью, чем той подобает по чину. «Не беда, что ты умираешь, — как бы заявляют они, — ты и без того беспрерывно умирал». Они не чувствуют, что берут на себя грех гнусного и трусливого трюка, парализуя силу тех, что могли бы воспротивиться смерти. Они препятствуют той борьбе, что единственная стоила б свеч. Они объявляют мудростью то, что на самом деле капитуляция.

Уговаривают каждого присоединиться к их собственной трусости.

Те из них, что полагают себя христианами, отравляют таким образом самое ядро своей веры, черпавшей силу в преодолении смерти. Всякое воскрешение, какое удавалось евангельскому Христу, оказалось бы, послушать их, бессмысленным.

«Смерть, где жало твое?» Да это и не жало вовсе, говорят они, поскольку она всегда была здесь, вросшая в жизнь, ее сиамский близнец.

Они отдают человека смерти без остатка, будто некоей невидимой крови, безостановочно пульсирующей в его жилах, пусть зовут ее кровью смирения, эту тайную тень крови подлинной, неустанно обновляющейся для жизни.

Фрейдов «инстинкт смерти» — отпрыск древних и мрачных философских учений, только он еще опасней, чем те, поскольку рядится в биологические термины, обладающие привлекательностью современности.

Эта психология, не будучи философией, живет на счет худшего ее наследия.

Лингвофилософы, опускающие смерть, будто она нечто «метафизическое». То, однако, что она угодила в метафизический разряд, ничего не изменяет в том, что смерть являет собою древнейший фактум, — более древний и коренной, чем всякий язык.

Стоики преодолевают смерть смертью. Смерть, учиненная над самим собою, не может больше ничем навредить. Отрезавший себе голову не страшится боли.

Мир, не пробуждающий страсти в том, в кого проникает, — не мир. Простого просачиванья еще мало. Человек, этот своего рода карст, должен собирать свои подземные реки, и пусть они чудовищно и нежданно выхлестываются на поверхность.

Спрашивается, можно ли в старости сознательно и безнаказанно оглядываться назад, делать выводы и подводить итоги. Ведь вполне представимо, что под натиском поднятых пластов замкнешься от внешнего мира, ничего больше не захочешь воспринимать и не будешь воспринимать.

Возможно, значение и ценность поздних впечатлений сомнительны. Они проникают не всюду,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату