этого неудавшегося предприятия полностью исчезали. Мне оставалось только все это проверить и убедиться в своей безопасности. Подумал я и о том, насколько эффективен в этой жизни слишком поздно усвоенный мною принцип «ничего не предпринимать». Надо же: всю жизнь я, как говорят, крутился, пытался что-то сделать, что-то кому-то доказать, почти как еврей у Розанова — «постоянно что-то делает, что-то предпринимает», и как только я прекратил суетиться и покорился судьбе, она, судьба, сама, безо всякого моего участия принялась «решать» мои вопросы. Может быть, скоро она «окончательно решит» и мой собственный вопрос, и я буду не в обиде. Раз уж я «зацепил» Розанова, то закончу эту неглубокую философию его же словами: «Нужно, чтобы этот сор был выметен из мира. И вот когда настанет это „нужно“, я умру». Я давно уже был готов и к такому поводу событий. Поэтому я не очень торопился с изучением московской уголовной конъюнктуры, сложившейся после кончины кощея. Тихая и размеренная жизнь за каких-то несколько месяцев незаметно внесла в мое бытие, — вернее, в мое мировосприятие, — какие-то еще непонятные, но, как мне кажется, необратимые изменения. Я отдавал себе отчет, что причины моего столь легкого вхождения в этот удивительный и неповторимый мир Ислама во времени лежат далеко за пределами этих нескольких месяцев, проведенных у подножия Центрального Тавра. Они, безусловно, имеют прямую связь и с моей жизнью в доме Абдуллоджона, где для меня более чем на год остановилось Время, и где я делал свои первые шаги навстречу этому волшебному миру, незаметно менявшему мою кровь и растворенную в ней душу.
Это рысьи глаза твои, Азия, Что-то высмотрели во мне…
Потом были многие годы жизни в мире почти цивилизованном, на который хоть и с большой натяжкой можно было распространить европейское понятие «нормальный мир». Но теперь, вглядываясь в свое прошлое, я видел: то, что моя Кристин почувствовала во мне и назвала «ядом Востока», и в эти долгие годы оставалось моей сущностью. Я жил в двух вселенных — внешнем мире «советского» провинциального технаря-полуинтеллигента и в мире «Тысячи и одной ночи» и Корана, поскольку эти книги в течение нескольких десятилетий постоянно были у меня под рукой, и в них я уходил от своих вроде бы родных, но по существу чужих мне реалий. А потом я открыл для себя суфийские дали с их несравненной поэзией. Я увидел и обрел себя на Пути в одной из семи долин Фарида ад-Дина Мухаммада ибн Ибрагима Аттара из Нашапура — аптекаря, врача и одного из величайших поэтов Земли. И я смотрел на этот теперь уже свой Путь не извне, как Хорхе Луис Борхес в «Приближении к Альмутасиму», а как путник, меряющий там свои версты и оттуда взирающий на остальной мир. Можно сказать, что я внял предупреждению Саади, поставленному эпиграфом к этому повествованию, и через Туркестан все-таки пришел к своей Каабе. А теперь этот мой Путь и окружающий меня мир, наконец, совместились. Я еще не знаю, какой по счету долиной Аттара является урочище быстрой речки Гексу, разделяющей Западный и Центральный Тавры, но надеюсь, что я успею это узнать. А пока, опять оказавшись в исламском вечном безвременьи, я с легкостью исполняю все действующие в нем правила, и, когда призыв на молитву совпадает с велением души, я с удовольствием читаю сто тринадцатую или сто четырнадцатую суру Корана, и если на меня в этот момент посмотреть со стороны, то никто не отличит меня от любого другого правоверного. Я с удовольствием сижу в кофейне и легко вступаю в беседы с такими же, как я, уважаемыми людьми. И мои синие глаза не препятствуют искренности нашего общения. Память заботливо подсказывает мне забытые тюркские слова из моего детского лексикона, и мои собеседники лишь посмеиваются, улавливая в моей речи туркестанский акцент. А на днях я поймал себя на том, что, вспоминая о каких-то своих врагах из не очень далекого энского прошлого, я мысленно назвал их «неверными свиньями». И глядя на волны Мерсинского залива, я никогда не думаю о других берегах, потому что я здесь у себя дома. И все же я обязательно наведу справки о судьбе империи кощея после его смерти и оценю, насколько она, оставшаяся без хозяина, мне опасна. И если я буду убежден, что опасность миновала, то, может быть, когда-нибудь, если Господь даст мне силы, я побываю в Энске, пройдусь запоздалым благодетелем по старым адресам и по дорогам, исхоженным моими младыми отцом и матерью, вдохну пьянивший их воздух и, припадая к стволам, послушаю песню деревьев, потому что Восток овладел только моей душой, а мое бренное тело было создано здесь по воле Господа из этого воздуха, этих вод и этой земли и до конца жизни пребудет их неотъемлемой частью. Но еще раньше я, конечно, побываю на своем испанском ранчо, находящемся во владении «законных наследников» безвременно и неизвестно где погибшего «гражданина государства Израиль Якова Андерзона». Это ранчо с его уединением, с моей чудесной скамьей, открывающей дали земли и моря, с моим кабинетом, — его здесь мне не удалось воссоздать, — часто снится мне по ночам, и просыпаюсь я от совершенно явственного ощущения, что мой кот фыркнул мне в левое ухо. — Тигруша! — иногда, еще окончательно не проснувшись, зову я его. — Дай ответ! Не дает ответа …
Эпилог
Через год после гибели кощея, я, изучив по «донесениям» двух своих «специальных агентов», ничего не знавших друг о друге, ситуацию в московском властно-криминальном мире, счел для себя возможным проводить по нескольку месяцев в году в своей испанской «резиденции». Прожив почти всю свою жизнь в относительной нищете, которой моя родина обычно отмечала честный труд своих технарей, я мечтал о путешествиях и дальних странах, и в моей скромной личной библиотеке на почетном месте стояли знаменитые в шестидесятые годы «Ганзелка и Зикмунд», фотоальбомы разных «любимых» городов и удивительных ландшафтов. Теперь же, имея неограниченную возможность комфортабельных путешествий, я обнаружил в себе врожденное домоседство. И даже когда я на яхте Хафизы пересекал Средиземное море с Востока на Запад и обратно, я оставался на ее борту, любуясь Александрией, Неаполем или Генуей с моря во время кратких стоянок в этих портах. Женщин своих я никогда с собой в Испанию не брал и специально к себе не приглашал, но приезд в Испанию им не был заказан: и Надира, и Надежда в разное время здесь побывали. То ли от любви ко мне, то ли из любопытства, — я не знаю. Высшей наградой для меня было их желание остаться со мной подольше, легко прочитываемое мною в их глазах, когда я провожал их к машине. Но они стали рабами той свободы и независимости, коими я же их и одарил. Она, эта свобода, закрутила их жизнь, заставляя ловить убегающее время и пытаться удержать уходящие годы: я имел возможность воочию убедиться в реальности формулы «поиски утраченного времени». Их еще манили Париж, Марсель, Ницца, Мадрид, Рим, Неаполь, Лондон — столицы той жизни, которую, им казалось, они недополучили. Но там их поджидали разочарования, прячущиеся, как злыдни, в моей старой доброй советской хрущевке, во всех углах роскошных отелей, в уютных кафе и в сверкающих разноцветными огнями ресторанах:
Были улицы пьяны от криков. Были солнца в сверканьи витрин. Красота этих женственных ликов! Эти гордые взоры мужчин! … А они проходили все мимо, Смутно каждая в сердце тая, Чтоб навеки, ни с кем не сравнимой, Отлететь в голубые края.
И каждое очередное крушение какой-нибудь надежды приводило их ко мне, на мое плечо, где они вновь обретали покой и уверенность, а я ни о чем их не спрашивал. Я смотрел на них и думал, насколько они красивее всех этих однообразных девушек в цвету, чьи юбки или шорты обнажают не только ноги, и чьи соски розовеют сквозь полупрозрачную ткань, а пупок чернеет и вовсе без рубашки. Но они, мои птицы, мечтающие отлететь в голубые края, просто не понимали этого, потому что у них не было такого раскованного цветения, положенного всему сущему на Земле. Иное дело — Кристин. Ей было суждено все узнать в свой час, и теперь она жила в обретенном времени. К тому же многие центры мирового тщеславия были связаны у нее с не всегда приятными воспоминаниями, и она предпочитала, побывав в родных северных уделах, жить на своем ранчо с редкими и непродолжительными отлучками. И часто, возвращаясь со своей любимой уединенной скамьи, я заставал ее среди своих домашних, а иногда и в своей постели. Свое избавление от нависавшей надо мною тени кощея я пока использовал только как уже упомянутую выше возможность временами покидать пределы исламского мира. Возвращать же себе какое-нибудь из моих старых добрых имен, включая доставшееся мне от рождения, я не торопился. Мне было вполне достаточно того, что этим, истинным моим именем меня называют наедине и в минуты близости Надежда и Кристин, а в остальном я был вынужден с удивлением констатировать, что я основательно врос в исламский быт и постепенно подпадаю под воздействие исламского образа мыслей. И тогда я подумал: если мой