нынешний облик меня не тяготит, то стоит ли его менять? Или, говоря иносказаниями великого суфия — шейха Саади Ширазского: если ты уже достиг Каабы, имеет ли смысл выходить на Путь, который снова может привести в Туркестан? И я решил, что ответ на такие сложные вопросы может немного подождать. Сколько этой жизни мне осталось? Но, увы, жизнь наша устроена так, что она долго не может обходиться без потерь. Пришли они и к нам, грешным. Мне как-то несколько раз бросилось в глаза, что мой старый кот, спрыгивая с привычных ему высот, не удерживал свою большую голову, легко ударяясь ею об пол. «Совсем постарел», — подумал я тогда. Тигруша, начинавший двадцатый год своей жизни, тоже, видимо, подумал так, а может быть, уловил мои мысли. Он к этому времени полностью отказался от своих брачных игр и почти все время проводил во сне, стараясь расположиться в тепле и желательно на солнышке. Но пришло время, когда он сам не смог запрыгнуть на освещенный солнцем свой любимый столик на застекленной веранде, и мне пришлось посадить его туда. На следующий день, испив немного молока, он уже не улегся подремать, а стал обходить дом. Я в это время сидел в своем кабинете и услышал, как он скребется в дверь. Я впустил его, и он, обнюхав углы, подошел к моему креслу и поднял на меня глаза. Меня поразило глубокое спокойствие в его взгляде. Я взял его на руки, и он, как всегда, уткнулся мордой в мое плечо, потом фыркнул мне в ухо и спел короткую песню. Я поставил его на свой большой письменный стол, где в углу на небольшой стопке газет и каких-то давно забытых мной бумаг было одно из его мест: он иногда любил полежать там вечерами, когда я читал книгу или изредка что-нибудь писал. Сейчас он тоже прилег там на несколько минут, а потом снова подошел ко мне и требовательно посмотрел мне в глаза. Я поставил его на пол, и он вышел из кабинета. В его походке была какая-то особая целеустремленность, и я от любопытства встал, чтобы посмотреть, куда он пойдет. Он, не оглядываясь, и не глядя по сторонам, через открытую дверь вышел в сад, где его окликнула моя домоправительница, но он не обратил на нее никакого внимания. Потом мой садовник-хаусмастер сказал, что он встретил его за оградой, когда подходил к дому. И на его призыв кот тоже не остановился, свернул с дорожки и исчез в диком кустарнике. Я потом несколько дней окликал его и по пути в свою горную «беседку», и специально обходя в его поисках окрестности. Но мои призывы оставались безответными, и я понял, что он в свой последний день попрощался и с домом, и со мной и ушел умирать. Впрочем, я не совсем верил в естественную смерть котов и кошек, потому что ни мне и никому из тех, с кем мне приходилось говорить об этом, ни разу не удалось увидеть их кончины среди природы, когда они могли остаться с нею наедине. Если их не задерживали в доме, они, осознав приближение смерти, исчезали бесследно, и во мне где-то подспудно шевелилась догадка, что все не так просто с этим удивительным животным, по своей воле определившем свое место рядом с человеком — существом, чей геном почти не отличается человеческого. Я подозревал, что они, коты и кошки, — вместилища человеческих душ и тайные соглядатаи Вселенной, межзвездные скитальцы. И если это так, то становится понятным, почему они не хотят умирать дома и куда они стремятся перед смертью, — их ждет стартовая площадка для дальнейших инкарнаций. А здесь, на земле Гранады, я иногда стал встречать молодых котов и кошек с изумрудными Тигрушиными глазами: биология оставалась биологией! Обо всем этом я уже не раз задумывался в своем опустевшем доме, покинутом Тигрушей. Кристин в то время была на своих северах и должна была приехать не ранее, чем через неделю. Остальные мои жены где-то странствовали, изредка давая о себе знать. До назначенного мною «зимнего» сбора в нашем азийском доме оставалось еще почти два месяца, и я как никогда вдруг ощутил свое одиночество. Но в одиночестве, кроме муки, есть и положительная черта — оно одаряет человека редкою в наше время возможностью еще и еще раз вглядеться в свои годы. Уход моего любимого кота настроил меня на элегические размышления. И я вспомнил еврейскую мудрость, которую временами любил изрекать мой коллега Яша Фельдман во времена кажущегося теперь невероятным моего «тоталитарного» прошлого. — Все на свете — говно! — говорил он важно и делал паузу, чтобы слушатели осмыслили всю глубину им сказанного и согласились с его сентенцией. А получив подтверждение этому в виде улыбок, смеха и кивков, он поднимал вверх указательный палец, и торжественно добавлял: — Кроме мочи! И я подумал, а что же, собственно говоря, остается от человека, кроме некоторого количества вышеуказанных субстанций — символов постепенного возвращения в землю. «И возвратится прах в землю, чем он и был, а дух возвратится к Богу, Который дал его». Я жил в удобном роскошном доме, и другой, не менее удобный и просторный, был у меня в таком же прекрасном месте на берегу этого же древнего моря. Но сейчас я и в окружавшей меня красоте почему-то не находил утешения. Как и всякий Человек на Земле, я в годы нищеты мечтал о своем домике, где элементарные удобства сочетались бы с близостью к матери-Природе. В своих мечтах я строил образ своего приюта спокойствия, трудов и вдохновенья под впечатлением своих недолгих свиданий с дачами-домами Корнея Чуковского и Бориса Пастернака в Переделкине, Белой Дачи в Ялте, наконец, с домом Томаса Манна в Ниде. Мои дома были и более просторными, и более красивыми, но в них не было чего-то крайне важного. Они были бездушны, как «дворцы», выросшие вокруг моего Энска, да и вообще по всей моей родной стране, как мухоморы и поганки, — я всегда чувствовал фекальный дух забвения, заполнявший эти безжизненные хоромы, построенные человекоподобными существами на уворованные деньги. И мне захотелось, чтобы, более крепкие, чем моя собственная жизнь, невидимые серебряные нити духовных связей соединили мои обители с прошлым и будущим и со всеми, кто еще жив и может услышать тихий звон этих серебряных струн. И впервые за последний десяток лет, когда я после смерти жены еще в том мире, оставшемся в Энске, стал плыть по течению, не сопротивляясь судьбе, я решил попытаться вырвать из наступившего и наступающего небытия все, что мне было дорого и в том, и в этом моем сегодняшнем мире, и закрепить его в слове, — ведь если оно, слово, было в начале творения, то оно будет и до конца существования всего сотворенного. Впрочем, может быть, на мои намерения повлияло и то, что мой азийский дом, где теперь постоянно пребывала часть моей души, находился всего в двух-трех сотнях верст от Иерусалима, в котором звучало и будет звучать всегда Слово нашего Господа, среди мертвых камней Киликии — немых свидетелей истории этой древней страны, где особенно чувствовалась сила и власть Слова — единственного средства уберечь прошлое от забвения и тьмы. Был ли в моем обращении к письменному слову элемент тщеславия, — точно не могу сказать. Конечно, я был бы счастлив, если бы о какой-нибудь моей фразе спустя годы сказали бы, как Ли Бо о стихе Се Тяо: О реке говорил Се Тяо: «Прозрачней белого шелка», — И этой строки довольно, Чтоб запомнить его навек.
Но все же не такие зыбкие надежды и не желание славы подвигли меня на решение стать подобием «историографа» Марека из моего любимого «Швейка». Решить, однако, было проще, чем исполнить. Материал оказался необъятным. Мне хотелось сохранить все. Ну как, например, можно было пожертвовать рассказом о том, как я с тремя своими приятелями, — царство им небесное — несколько лет подряд, собираясь на очередную советскую «демонстрацию», договаривались о встрече у портрета Рабиновича. Единственный на «одной шестой части суши» (одно из названий нашей бывшей «страны советов») общедоступный портрет Рабиновича висел в нашем городе Энске на ограде стоявшего на нашем пути завода торгового оборудования в составе иконостаса заводских «передовиков производства». Недалеко от этого забора находилась пивная, где можно было принять «по первой», и исполнив этот ритуал, мы уже вместе направлялись к следующей точке. Где вы теперь, мои друзья? Могли ли вы представить себе, что в третьем тысячелетии кто-то вспомнит о вас на берегу этого лазурного моря? И после долгих мучений за письменным столом я решил ограничиться описанием удивительных событий последних лет, так изменивших мою жизнь. В Туркестане я слышал ритуальные извинения перед ягненком, отобранным на шашлык: его убийцы обещали агнцу, что он, агнец, продолжит свою жизнь в тех, кто его съел. И я решил, что все те, кому обязан я жизнью, мимолетным счастьем, радостью встреч, продолжат во мне свою жизнь на исписанных мною страницах хотя бы потому, что когда я писал, я помнил о них обо всех — живых и мертвых. А чтобы уравнять перед вечностью всех, кто мне дорог, я в своем повествовании ни разу не назвал настоящим именем ни себя, ни моих друзей, ни врагов. Изменены мною и географические реалии: я попытался сделать неузнаваемым свой родной город Энск и «сдвинул» на сотню верст в разные стороны свои туркестанские, испанские и турецкие «адреса». И даже, например, поселок Уч-Курган, куда мне то и дело приходилось возвращаться, не имеет ничего общего с реальным Учкурганом — последним оплотом борьбы кокандцев с карателями Скобелева. Таким образом, я прошу любые совпадения имен и событий с действительностью, если таковые обнаружатся, считать чистой случайностью, тем более, что многому из того, что здесь описано, еще предстоит произойти в ближайшем будущем. Ну, а все остальное — истинная правда. Конец дела лучше начала дела, как говорил Повелитель людей и джиннов великий Сулайман ибн Дауд, и, соответственно своему нынешнему состоянию, свое дело я завершаю смиренными словами: Окончена сия повесть с помощью Господа и благодаря прекрасному Его содействию, а Добро и Счастье, от Него