«Императорской» в тяжелую золотую пепельницу с крышкой, саму же пепельницу — в боковой карман.
На кухне сиротливо и очень медленно отмерзала треска. Дважды звонил телефон, но взять трубку было некому. Затем ее нехотя сняли: на место происшествия явился участковый, — соседи все-таки перепугались выстрела, позвонили в шестьдесят четвертое. Участковый был росл и угрюм, в трубку только сопел. В трубке тоже молчали. Участковый глянул на определитель номера: увы, звонили из автомата. Наконец, тишина раскололась.
— Ты не жди, что я вернусь, — сказал женский голос. — Если хочешь, подай в суд. На бывшей площади Прямикова, нынче она Андроньевская. Повестку пришлешь Веронике Моргане в офис, она знает, где меня найти.
Участковый внимательно прислушался к гудкам отбоя, положил трубку. Квартира была пуста, однако время рабочее, и мало ли что. Вызов, безусловно, ложный. Взгляд участкового скользнул по стеллажам — и застыл, остекленел. Полицейский схватился за край стола и медленно опустился в хозяйское кресло, потом достал шарик нитроглицерина и рассосал его. С тревогой поглядел на часы, поднес к уху. Снова поглядел на часы, потом задумчиво сверил их показания с термометром, укрепленным за окном, в открытой всем весенним ветрам лоджии. Потрогал свой лоб, убедился, что сильного жара нет. Потом тихо ругнулся и шагнул к полке Глинского, на которой обрел предмет, столь сильно потрясший его сердце. Это была редкостная, из розоватой кости сработанная «воробьясина»: на ней один воробей стремился заклевать другого, — и, понятно, наоборот.
— Настоящая, киммерийская… — пробормотал полицейский, — миусской, наверное, резьбы. Ох, не зря догадался на Рождество жареными воробьями разговеться, — вот, хотя бы увидел… Взять, что ли? Нельзя, заметят…
Полицейский принюхался, посмотрел под ноги. Похоже, здесь кого-то с мылом выкупали в коньяке. На мгновение страж закона задумался: может, такое необычное радение тут было? Как, интересно, выглядит она, эта, ну, коньясина?.. Заветная игрушка с дерущимися воробьями заградила очи его разума, спеленала весь полицейский здравый смысл. Участковый охватил вожделенный предмет обеими руками, накрыл подвернувшейся салфеткой, сам себе сказал: «Ну, Ефрем Илларионович, помогай Кавель, давай теперь Кавель ноги!» Бормоча «Мучениче Кавельче, по… помогильче!», — заложил полицейский молясину за пазуху и рванул из квартиры Глинского куда подальше, не подумав составлять акт: приставы-гибельщики непременно заметят, что святая воробьясина прилипла к рукам участкового, уж лучше с погонами проститься, чем с ней.
Только-только убрался участковый из подъезда дома на Волконской площади, как в квартире Глинского опять зазвонил телефон — долго и назойливо, терпя и сороковой звонок, и пятидесятый, кто-то пытался призвать Кавеля Адамовича к трубке. Телефон все-таки умолк, но причиной этого был примечательный факт: в будку напротив дома Глинского, стоявшую возле овощного магазина, постучал человек средних лет, нахальной и не совсем трезвой наружности, и спросил Глинскую, зачем это она и звонит и глядит в бинокль одновременно; бинокль ему не нужен, а вот телефон — весьма. Клара извинилась, мысленно выругала себя за лишнюю бдительность. Видела она, что и вытрезвительская машина убыла, и полицейский вниз по переулку рванул, так что давно пора было приступать к собственному делу. Неумело изображая, что сгибается под бременем хозяйственной сумки, Клара вошла в свой бывший дом, где надеялась не встретить никого из соседей; в этом она преуспела, — по меньшей мере, ни с кем здороваться не пришлось. Поворочала ключом, удивилась, что дверь не отпирается, случайно обнаружила, что та вообще не заперта.
Из шкафа в прихожей Клара достала две молясины, как две капли воды похожие на образец, ранее предъявленный Вероникой: на каждой баба бьет дубиной другую, тоже с дубиной. Всем ведь известно, что Кавель была женщиной, само слово-то женского рода ведь! Теперь предстояло найти еще две, именно про четыре священных круга в коллекции Глинского писал в своем доношении вахтер Старицкий, а Вероника, глава корабля, ему верила, он много лет был у нее на окладе, она его в генералы произвела, а теперь и еще повысила. Моргановцы карали за владение священной мельницей даже нетрусливых вишну-ётов, не говоря о потересознаньевцах и рядовых коллекционерах. Но предание медленной смерти возлагалось на более опытных сестер. Кларе было приказано лишь изъять молясины.
Искомые шедевры нашлись в особой застекленной горке, где владелец держал хрисоэлефантинные экземпляры — иначе говоря, сработанные из мамонтовой кости и золота. Золото шло на инкрустацию, вопреки нормальной традиции: вообще-то именно слоновой костью полагалось бы изображать белые руки Кавелей-девиц. Но тут именно руки были золотыми: слыла великомученица Кавель величайшей мастерицей на все руки, мотыгу изобрела, колесо, сеяла-пахала, скот разводила, на охоту ходила, а как явилась на нее с дубиной лютая, эта, как ее, ну, — и понеслось радение. За такую молясину, антик-обсоси-гвоздок, отдавали жизнь люди и почище бывшего супруга Клары. Вероника Моргана не могла оставить святые вещи еретикам на поругание, попади такая молясина к окаянным «ярославнам премудрым», так растопчут, осквернят, чур, чур, чур.
Теперь упаковать: весят четыре штуки немало, можно не делать вида, что тяжесть несешь; выйти из дома, дотащить до бывшей «Софии», два квартала отсюда — вот и кончен «послух», посвятит ее Вероника в настоящие сестры. Но серьезно боялась Клара, что еще по пути налетят на нее со знаменитым воплем «Лихо! Лихо! Кавелиха!» — окаянные врагини-ярославны, силища-то у них ярославская, немалая, отымут сумку, могут и убить. А не убьют, так и сама Вероника не легка на руку, и прощай тогда мечта о мире во всем мире, о долгожданном Начале Света! Клара узкими переулками засеменила прочь от Волконской, дворами бывшего Совета Министров РСФСР, потом он же музей рукоприкладства имени Ильи Даргомыжского, поскорей к Веронике, та, небось, уже струны рвет на контрабасе. Это была правда: на своем медитативном контрабасе, без которого и мантры-то в голову не лезли, Вероника Моргана с утра третий раз меняла струны, так изнервничалась.
Однако слишком долго квартира Глинского, как всякое святое место, пустой оставаться не могла. Вызвавший сразу после выстрела полицию сосед, ночной таксист Валерик, позвонил в дверь трижды, длинными звонками. Потом осторожно толкнул, — дверь, понятно, распахнулась. Кошачьей походкой вошел двухметровый таксист — в котором безошибочно распознавалось лицо кавказской национальности — в прихожую, заглянул в пустую гостиную, на кухню, в ванную, в сортир, и лишь потом заглянул в кабинет. Жадным взглядом обшаривал он стеллажи Кавеля Адамовича, искал вожделенный предмет, а найдя — рухнул на колени, точь-в-точь как стояли фигуры на искомой диковине. Точней, Кавели стояли там на коленях поочередно; этот толк кавелитов возник при толковании строки из народной песни «Может быть, и просил брат пощады у Кавеля». Пошадовцы-коленопреклонцы, от которых недавно со скандалом отложился корабль «низкопоклонцев», полагавших, что не на колени повалился Кавель, а злому брату в ноги повалился, — так вот, пощадовцы твердо верили, что Кавель перед смертью только встал на колени и кроток был до последнего мгновения. Валерик, пользуясь профессионально ночным образом жизни, нередко возил единоверцев на радения в Ясенево. Он-то знал, как люто не хватает сейчас молясин: добрую половину истребили раскольники, и хуже, эти отщепенцы отрядили тайного человека в Арясин и там заказали еретическую, невиданную доселе молясину, сразу прозванную в народе «челобитной», — ну, а крепкие в старой вере пощадовцы оказались в положении евреев после погрома. Кое-кто, конечно, кое-что уберег, но мало, мало для простого ежедневного поклонения, чего уж мечтать о правильном ежедневном — пятиразовом!..
По неказистости, по топорности фигур — как того требовала простая вера пощадовцев — Кавель Адамович таких молясин держал в коллекции всего одну. Да Валерик и не ждал найти больше, к тому же когти отсюда нужно было рвать поскорее, он-то, сосед как-никак, был тут засвечен насквозь. Но он понимал также, что покуда здесь есть хоть одна молясина, пусть вовсе непонятная, место это для кого-то свято, а потому и пусто не будет. Сделать то, чего хотел бы больше всего — сжечь всю эту ересь к чертовой матери — он никак не мог: огонь перекинется на его собственную квартиру, пожарные же, завидев столько благодати в квартире Глинского, займутся прежде всего грабежом, — в итоге его же, Валерика, квартира дотла как раз и выгорит.
Мартовский день клонился к вечеру, из ярко освещенного магазина, на который смотрели окна квартиры Глинского и лоджия, потекли ручейком люди с тыквами невиданных размеров. Сегодня владелец магазина сбывал невостребованные московским землячеством невест-украинок тыквы; видать, пошел мартовский свадебный сезон, когда бабы дают согласие, а не наоборот, потому что когда жениху-