постепенно угомонились. Кость все еще лежала на полу, однако Гордаш пытался не вспоминать о ней. Он проклинал лейтенанта всеми известными ему проклятиями, но какая-то неведомая сила все же согнала его с нар и подвела к «материалу» и резцам. Уселся над ними, отрешенно втупился в кость и замер, сдерживая яростное желание схватить ее и хотя бы раз пройтись резцом. Хотя бы раз!
В конце концов не сдержался, взял кость в руки.
– Я вырезал бы из тебя… если бы ты меня простил, – прошептал он, обращаясь к духу того, чья кровь еще недавно омывала эту кость. – Я бы вырезал из тебя «Обреченного», который перед казнью рвет веревки… Чтобы умереть свободным.
– Слушай, Есаулов, отбери у него эту кость, не то он сойдет с ума, – устало попросил пилот.
– Не я давал ее, не мне отбирать. – И тоже смотрел на Гордаша так, словно видел его впервые в жизни.
Однако Орест не обращал на них внимания. Решение должно было зависеть от его мыслей, его убежденности, совести – и посторонних это не касается.
– Пусть бы действительно смотрели на это творение и ужасались. В лучших музеях мира – ужасались. Через много лет после войны. И знали, на что способны люди, растерявшие в себе все человеческое.
– Вот увидите, он вымудрит из этой кости такого же человечка, как из липы, – сказал единственный гражданский среди них, старик-бухгалтер, которого немцы заподозрили в том, что он агент НКВД, оставленный для диверсионной работы. – Чтоб в меня стреляли, я бы не дотронулся до нее.
– Если бы я знал, что из моих костей кто-нибудь нарежет таких человечков, – не так страшно было бы ложиться в яму.
Целый день Гордаш просидел над своим «Обреченным», отстраненный от всего, что происходило в камере, в коридоре тюрьмы, во дворе. Боялся, что под вечер часовой отберет инструменты, однако им всем принесли довольно сносный ужин, каким никогда раньше не кормили, а потом еще повесили на стену вторую керосинку и подсвечник с двумя свечами, приказав работать всю ночь.
Но как только полицай, принесший свечи, закрыл дверь, Орест метнулся под свои нары и принялся разгребать пол тыльной стороной резца. Он знал, что забор проходит всего в метре от стены их тюрьмы и, пробившись под ним, они сразу же оказались бы на свободе. Невольник, который до сих пор покорно и молчаливо нес свой крест обреченного, вдруг ожил в Гордаше, взбунтовался и разрывал кандалы.
На следующий день никого из камеры на допрос не водили и вообще тревожили только тогда, когда приносили еду. Причем мастеру – двойную порцию. А еще, меняясь, часовые приоткрывали дверь камеры, довольно вежливо интересуясь, скоро ли он завершит работу. Им приказано было докладывать. А Гордаш, действительно, с утра до ночи работал над своим творением, в то время как другие заключенные, сменяя друг друга, поспешно делали подкоп, утрамбовывая извлеченную землю под нарами, по углам и вдоль стен.
А через две недели, поздним вечером, когда у «Обреченного» наконец начали зарождаться первые черты изможденного лица, когда на едва зримых мышцах его уже просматривались грубые шрамы веревок, первый заключенный успел протиснуться по подземелью и оказаться на пустыре за оградой.
Но прежде чем и самому раствориться в спасительном мраке вечерней вольницы, Гордаш в последний раз схватил резец и с яростью исковеркал то, над чем так тяжело работал и чему так никогда и не суждено было стать творением искусства.
23
Дот Шелуденко оказался невзорванным, и Громов решил, что лучшего места для ночлега им не найти. Неподалеку от дота чернели два могильных холма. Один был увенчан грубо сколоченным крестом, на котором висела немецкая каска. На другом не было ничего. Именно под этим холмом, очевидно, и покоились сейчас гарнизон дота и бойцы из группы прикрытия.
Они молча постояли возле могилы, отдавая дань памяти павшим. Громов попытался вспомнить лицо майора Шелуденко, но оно не являлось ему. То есть он вроде бы и вспоминал, но почему-то по частям: усы… морщинистый лоб… густые седоватые брови. А еще… «Петрушка мак зеленый…» Аляповатая шелуденковская присказка. Но мужик вроде был ничего…
«Мужик вроде ничего…» – это все, что, по скупости своей словесной, лейтенант мог сказать сейчас на могиле батальонного, с которым он и виделся всего два-три раза по несколько минут.
– Помянуть бы вас, хлопцы, да нечем, – вздохнул Крамарчук, первым отходя от могилы. – Где-то и наши будут лежать вот так же. Если, конечно, немчура решится распечатать их могилу.
– Вряд ли, – ответил лейтенант. – Они и забетонировали-то нас для острастки. Мол, каждого, кто не сдается, ждет такая же страшная смерть. – А увидев, что Крамарчук направился к доту, крикнул:
– Стоять! Я сказал: стоять!
Тот остановился и непонимающе посмотрел на лейтенанта.
– Ты же видишь: не тронули. Значит, могли заминировать. Чтобы окруженцы не воспользовались. Лучше я сам осмотрю осторожно. А вы пока пройдитесь. Любое оружие, патроны, гранаты, штыки – все сюда, все может пригодиться. Да и ты, сержант, без оружия как-то не смотришься.
– Только осторожно, командир.
Крамарчук ушел, а Мария задержалась.
– Оставь его, Андрей. А вдруг там и вправду мина? Лучше где-нибудь здесь побудем.
– Отойди и подожди меня. Все будет нормально. Вряд ли здесь минировали, это я так, подстраховываюсь.
Внимательно осматривая окоп, Громов осторожно приблизился ко входу и заглянул внутрь. Заходящее солнце едва пробивалось сюда. Несколько снарядов, очевидно, легли возле самых амбразур, и они оказались полузасыпанными.
Постепенно лейтенант обошел все отсеки. Ни тел убитых, ни оружия. Лишь бесконечное множество гильз – на полу, в нишах, на нарах. В одной из ниш он нашел чудом уцелевшую керосиновую лампу. Зажег ее и снова заглянул в спальный отсек. Там все было перевернуто и разгромлено. На полу валялось несколько обгоревших, расцвеченных бурыми пятнами одеял. Очевидно, прежде чем ворваться сюда, немцы сначала забросали отсек гранатами. К одеялам Громов не притронулся, опасаясь, как бы под ними не оказалось растерзанного тела. Во всех отсеках дота витал чадный запах пороха, крови и смерти.
Лейтенант нашел две винтовки, но у одной был расщеплен приклад, другая оказалась без затвора. В эту, целую, он вставил затвор и прихватил ее с собой – еще могла пригодиться. Куда более ценным трофеем оказались завалявшиеся в разорванном вещмешке две банки консервов. Была там и черствая, покрытая пылью буханка хлеба. Но взять ее Громов не отважился.
– Пошли отсюда, Мария, – сказал он, буквально выскакивая из дота, – где-то здесь неподалеку было одно тихое местечко. Майор показывал.
– Смотри: там, под глиной, что-то лежит.
Это был ручной пулемет. Упавший рядом снаряд, очевидно, накрыл его взрывной волной вместе с пулеметчиком. Солдата откопали, а оружие его не заметили.
Вдвоем с Марией они очистили пулемет и ленту. Пошарив в глине, Андрей обнаружил еще и колодку с нетронутой лентой.
Неизвестно, что там выудит в лесу Крамарчук, но что искали они дот не зря – это уже ясно. Сержант пытался убедить Громова, что нужно идти к ближайшему селу, попроситься в крайнюю хату или переночевать где-нибудь в сарае. Его тянуло поближе к селу, к жилью, но Громов понимал, что появляться сейчас у любого села без оружия равносильно самоубийству.
– Ты ничего не говоришь, Андрей. Но мне нужно знать. Что теперь будет со мной? Что я должна делать?
– Я думал об этом, Мария, думал. Пока переночуем здесь. Из какого ты села? Извини, забыл.
– Родом? Из Гайдамаковки. Но это далеко отсюда, километров за пятьдесят. А работать пришлось в Брацлавке.
– Значит, ни в одной, ни в другой деревне показываться тебе пока не стоит. Где-нибудь вблизи у тебя есть родственники? Или подруга, знакомая? Возможно, вспомнишь кого-нибудь из лечившихся в вашей больнице.
– То есть ты не хочешь, чтобы я оставалась с вами?
– Тебе нельзя оставаться с нами, Мария. Твоя мобилизация кончилась. Части нет, армия отступила. Ты