Я поехала на Юго–Запад к Нигеру и в метро встретила «мужа». Он не изменился – всё такой же по– щенячьи хорошенький. Глаза дурашливо блестят, губы виновато и неудержимо растягиваются в улыбку. Плечи подняты – может, удерживают рюкзак, а может, от смущения. Прохладно, но шапки нет. Торчат рожки.
– Кисонька! – громко обрадовался он, блуждая глазами где–то сбоку от меня…
Сидели опять на той же кухне. В комнате бесилась остальная группа. Сэм и Крэз отрывали друг другу головы, а Витя играл в GTA2. Жутко матерился. Видите ли, его менты каждые пять минут ловят. Плохая, мол, игра.
Все бухие. После репетиции. Ляпа пока не очень.
– Ты что будешь? Кофе?
– Давай пиво, морда…
Он обрадовался, с оглушительным хлопком открыл мне «Петровское».
Я сидела и смотрела на своего мужа и всё думала: дурацкий панк. Смешной. Дурной. И смотри–ка ты – муж. Да ещё и мой. Развестись что ли?
– Ляпа, давай уже короче разведёмся! – пошутила я неуклюже.
– Зачем? – встрепенулся он. – Я тебе надоел?
«Надоел!» Не виделись полгода…
– Ты безразличный, – быстро ответила я и торопливо отпила пиво.
Ляпины глаза приобрели осмысленное выражение. Глаза смотрели не в сторону, а прямо на меня. Он не понял. Я шучу? Да вроде без обычных приколов. Тогда что? Не понял, не понял, не понял. Потом понял.
– Я просто не думал, что у тебя ко мне какой–то интерес может быть…
У меня внутренне челюсть – хрясть на пол. Он «не думал»!!! Ну каково?
– Почему это? – заинтересовалась я.
– Потому что я маленький, глупый, уродливый панк.
Мне стало смешно. Так откровенно напрашиваться на комплименты мог только Ляпа. Ляпа–Шляпа. Простой и сложный в одном флаконе. Он лёгкий и весёлый, но что у него внутри? Только «Дай!… мне! Дай!… мне! Дай!… мне немного солнца»? Надо же – «уродливый панк».
– Я на комплимент не напрашиваюсь, – ответил он, понимая, что переборщил малость. – Может, я, конечно, утрирую, но в общих чертах ведь так и есть.
Пришёл Сэм, шумно порылся в холодильнике, ухмыльнулся равнодушно, глядя на меня и на вытаращенные Ляпины глаза. Ушёл.
Ляпа встал за ним, я думала, он уйдёт за Сэмом. И хорошо, меня вообще–то Нигер ждёт. Но Ляпа закрыл дверь в кухне и повернулся ко мне.
– Я люблю тебя, киска.
– Что?
Продираясь через смущение, как через колючую проволоку, сбросив дурашливое выражение, от чего лицо его стало некрасиво–напряжённым, Ляпа приблизился ко мне, тяжело дыша.
– Э…э… Ляпа…
– Хватит уже всякой фигни, – сказал он серьёзно.
И его язык оказался у меня во рту.
Валерочка
для гнома
…Лица у всех были радостные, промытые, оттенённые чистыми ни разу не надетыми за смену рубашками. Ребята пихались локтями, смеялись через край от возникшей вдруг всеобщей привязанности. Олеся смотрела на все эти красивые лица, искала глазами что–то, но не могла уловить, что. Вроде бы всё как надо. Наверное, на вокзале всегда появляется чувство ожидания – неважно чего.
Вот Кудрявость – смеётся, тряся кудрями. Дынин – обнимается с Кларой и Пузатым и орёт на весь перрон какую–то песню. Олеся прислушалась – «…А на дереве болтается наш дворник Степан, будет холодно ему – мы сошьём ему саван…» Мдя…
Вдруг среди шумных и радостных лиц Олеся увидела – сначала полуоткрытые губы ромбиком с заячьими зубами, потом солнечный сноп упёрся в очки, прошёл сквозь них не отражаясь, чёрный мокрый ёжик дыбился на маленькой голове.
Валерочка протиснулся к ней – потный и взъерошенный, молча взял за рукав.
Лидия тогда сказала:
– Посмотрите: Валерочка подстригся, не то, что некоторые! Сразу заметна аккуратность!
«Вале–е–ерочка,» – прокатилось по рядам. Ребята выглядывали из шеренг, одни хихикали добродушно, другие не совсем, но было ясно: теперь он для них «Валерочка» навечно.
В поезд садились более–менее организованно, Лидия пересчитывала по головам, мамы утирали слёзы и местами тушь, папы жали руки, хлопали по спине, желали «не подкачать».
Малышня прилипла к окнам, сдвинув бровки и крича: «Мама, пока!» Старшие прогуливались по дорожкам из полотенец, присматривались друг к другу, торопили время. Стасик Галкин кривил губы и тихо плакал, и уже не хотел ни в какой лагерь, и на загадочное «море» было ему наплевать.
Лидия незаметно взяла его за руку, подвела к окну, шепнула: «Будем писать маме письма. Привезём ей ракушку красивую, ох как она обрадуется!». Стас поскрёб нос и неуверенно махнул в сторону перрона. Согласился.
Колёса лязгнули, покатились, уплыли назад родители, перрон, станция. Дети всё ещё толклись в коридоре, глядели «в последний раз» на город, потом появились кусты и деревья – и так и пошло: кусты и деревья, кусты и деревья. Разошлись по купе.
Олеся переоделась, запихала сумку под лавку. Вежливо поулыбалась трём девочкам на соседних полках. Те тоже вежливо улыбались, смотрели с испугом. Потом перезнакомились. Олеся вышла из купе, прислонилась к поручню. Перед глазами побежали деревья, то падая вниз, то взлетая вверх. Солнце мигало сквозь листья. Стасик Галкин стоял у соседнего окна и глядел в штору.
Колёса мерно стучали, пахло нагретыми рельсами и китайской лапшой. Зашуршала дверь купе.
Стасик обернулся. Олеся услышала:
«Я уебу любое чмо, любую шавку
поставлю раком всех любителей иглы и травки.
Я всегда верну обратно
любой косорез в мой адрес.
Моя жизнь: спортзал, секс и молоко.
Ни одна сука не назовёт меня щенком.
А ты, тварь, пропахшая вином и табаком,
один на один со мной выйди, я уебу тебя легко!…»
Голос принадлежал мальчишке лет тринадцати, он сидел, махая руками, напряжённо сосредоточив взгляд. Рядом слушали ещё два мальчика – постарше. Один в спортивных штанах, голый по пояс, с золотой цепочкой, с волосами стоящими торчком и веснушчатым лицом. Другой – кудрявый, в футболке больше на два размера, чем надо, в таких же джинсах.
Все трое дружно повернули головы в сторону Олеси, когда она подошла к двери. Подошла с таким интересом на лице, что на нём уже не хватало места для смущения. Из–за её локтя выглядывал Стасик. Видимо, он был в этом купе четвёртым.
– Привет, – сказала Олеся.
– Привет, – ответил кудрявый. Тринадцатилетний смотрел враждебно: стеснялся, что Олеся застала его в момент вдохновения.