Каковым он и был в по большей части неотесанной литературной толпе по обе стороны Атлантики. Он выделялся из толпы, и в буквальном, и 6 переносном смысле. И реакция толпы, и слева, и справа, была предсказуемой. X отчитывал его за то, что он был пацифистом во время Второй мировой войны (хотя никаким пацифистом он не был, его не взяли в армию по состоянию здоровья, и работал он после этого пожарном — а быть пожарным в Лондоне во время блицкрига было совсем не то, что быть в эти годы непротивленцем в других местах). Y обвинял его в том, что в пятидесятые годы он издавал журнал «Энкаунтер», финансировавшийся ЦРУ (хотя Стивен ушел из журнала, когда узнал, откуда в бухгалтерию текут денежки, и, кстати говоря, почему все эти люди, проявлявшие такую брезгливость в отношении денег ЦРУ, не раскошелились сами, чтобы удержать журнал на плаву?). Праведный Z накидывался на него за то, что он выражал готовность немедленно отправиться в Ханой, под бомбежки, но при этом спрашивал, кто заплатит за билет. Человек, живущий за счет своего пера (более тридцати книг, не говоря про бесчисленные рецензии, написанные Стивеном, ясно говорят о том, как он зарабатывал на жизнь), редко располагает деньгами, позволяющими выражать свои убеждения в поступках. С другой стороны, судя по всему, он не хотел демонстрировать свою щепетильность за деньги ханойского правительства. И это — лишь последние буквы алфавита. Любопытно — а может быть, естественно, — что эти упреки и поучения, по большей части, были американского происхождения, то есть шли из места, где этика располагается в большей, чем где бы то ни было, близости к наличным. Вообще послевоенный мир являл собой довольно безвкусное зрелище, и если время от времени он принимал в нем участие, то не ради оваций и цветов, но, насколько можно судить задним числом, как праведник, его искупавший.

19

Я замечаю, что впадаю в тенденциозность: жанр начинает диктовать содержание. Иногда это приемлемо, но не в данных обстоятельствах. В данных обстоятельствах содержание должно определять жанр — даже если это порождает лишь фрагменты. Ибо в них и превращается жизнь человека, когда ее доверяют стороннему наблюдателю. Так что позвольте мне закрыть глаза и понаблюдать: вечер в каком-то миланском театре, десять или двенадцать лет назад; много людей, блеск, канделябры, телевидение и проч. На сцене — кучка итальянских профессоров и литературных критиков, а также Стивен и я: мы все — члены жюри какой-то крупной поэтической премии. Которая в этом году присуждена Карло Беттокки, скрипучему заскорузлому восьмидесятилетнему старику крестьянской наружности, чем-то похожему на Фроста. Старик неуклюже шаркает по проходу и с огромным трудом начинает взбираться на сцену, бормоча что-то неразборчивое себе под нос. Никто не двигается с места: итальянские профессора и критики со своих стульев наблюдают, как старик пытается взобраться по ступенькам. В этот момент Стивен встает и начинает аплодировать. Я присоединяюсь. Потом разражается овация.

20

Или — пустая, продуваемая ветром площадь в центре Чикаго. Время — далеко за полночь, лет двадцать назад. Мы вылезаем из чьей- то машины под зимний дождь и шагаем по направлению к какому-то гигантскому сооружению из чугуна и стальных тросов, неярко освещенному, расположенному на пьедестале посреди площади. Это скульптура Пикассо — как выясняется, женская голова, — и Стивен хочет на нее посмотреть прямо сейчас, ибо утром уезжает. «Очень по-испански, — говорит он. — И очень по- военному». Внезапно я переношусь в 1937 год: гражданская война в Испании, на которую он отправился, полагаю, заплатив из своего кармана, ибо это был последний в человеческой истории поход в поисках Града Справедливости, а не шахматная партия между супердержавами, и мы проиграли, а потом все это затмила бойня Второй мировой войны. Ночь, зернистая от дождя и ветра, холодная и без оттенков черно-белая. И высокий мужчина с совершенно белыми волосами, похожий на школьника — руки торчат из рукавов старого черного пиджака, — медленно обходит по кругу эти случайные куски металла, перекрученные испанским гением в произведение искусства, напоминающее развалины.

21

Или — Лондон, Cafe' Royal, куда я обязательно приглашаю его и Наташу пообедать всякий раз, когда там бываю. В честь их воспоминаний — и моих собственных. Так что сказать, какой это год, трудно. Но не так уж давно. С нами Исайя Берлин и еще — моя жена, не сводящая юных глаз с лица Стивена. И вправду, с этой снежно-белой гривой волос, сверкающими серо-голубыми глазами и извиняющейся улыбкой, венчающими шестифутовую сутулую фигуру, в свои восемьдесят с лишним лет он напоминает некую аллегорию благожелательной зимы, навещающей остальные времена года. Даже когда он среди сверстников и родных, не говоря уже о вовсе незнакомых людях. Вдобавок на дворе — лето. («Что хорошо в здешнем лете, — говорит он, открывая в саду бутылку, — так это что не нужно охлаждать вино»). Мы составляем список «великих писателей века»: Пруст, Джойс, Кафка, Музиль, Фолкнер, Беккет. «Но это всё — до пятидесятых, — говорит Стивен и поворачивается ко мне. — А сейчас есть кто-нибудь такого уровня?» «Может быть, Джон Кутзее, — отвечаю я. — Из Южной Африки. Только он и имеет право писать прозу после Беккетта». «Никогда не слыхал, — отзывается Стивен. — Как он пишется?» Я беру листок бумаги, записываю фамилию, добавляю «Жизнь и время Михаэля К.» и протягиваю листок Стивену. Потом разговор переходит на сплетни, на новую постановку «Cosi fan tutte», где певцы поют свои арии, лежа ничком на полу, на новых титулованных особ — в конце концов, у нас за столом — два лорда. Вдруг Стивен широко улыбается и говорит: «В девяностые хорошо умирать».

22

После обеда мы подвозим его до дому, но на Стрэнде он просит таксиста остановиться, прощается с нами и исчезает в дверях большого книжного магазина, размахивая листком с именем Джона Кутзее. Я волнуюсь: как он доберется домой, потом вспоминаю, что Лондон — больше его, чем мой, город.

Еще, говоря о фрагментах, я помню, как в 1986 году, когда над мысом Канаверал взорвался «Челленджер», я услышал, то ли по Эй-би-си, то ли по Си-эн-эн, как чей-то голос читает стихотворение Стивена «Я все время думаю о тех, кто был воистину велик», написанное полвека назад.

Near the snow, near the sun, in the highest fields,

See how these names are feted by the waving grass

And by the streamers of white cloud

And whispers of wind in the listening sky.

The names of those who in their lives fought for life,

Who wore at their hearts the fire's centre.

Born of the sun, they travelled a short while toward the sun

And left the vivid air signed with their honour.

Близ снега, близ солнца, в самых вышних полях,

Смотри, как, колышась, славят их имена трава

И вымпелы белых облаков,

И шепот ветра в чутко внемлющем небе.

Имена тех, кто при жизни боролся за жизнь,

Кто нес очаг огня в своем сердце.

Рожденные солнцем, они недолго шли к солнцу

И честью своей расписались в ясном воздухе.[63]

24

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату