По зеркалам, предназначенным
Отражать имущих,
Ползет морской червь — нелепый, склизкий, тупой, безразличный.
IV
Алмазы, граненые в радости,
Чтобы чаровать чувственный ум,
Тускло лежат, их блеск поблек, почернел, ослеп.
V
Рядом неясные лунноглазые рыбы
Глядят на позолоту вокруг
И вопрошают: “Что делает здесь это тщеславие?”
VI
Так вот: покуда кроилось
Это создание с рассекающим крылом,
Имманентная Воля, которая движет всем и все побуждает,
VII
Приготовила страшную пару
Ему — столь грандиозно-веселому —
Форму из Льда, пока что далекую и отъединенную.
VIII
И пока красавец-корабль рос, становясь
Все выше, красивей и ярче,
В туманной немой дали так же рос этот Айсберг.
IX
Они казались чужими:
Никто из смертных не мог увидеть
Тесного слияния их дальнейшей истории
X
И знака, что им суждено
Совпасть на путях
И вскоре стать нераздельными половинами устрашающего события,
XI
Покуда Пряха Лет
Не сказала: “Сейчас!” И вот все — слышат,
И настает соитие, и сталкивает оба полушария.
Перед вами — самое настоящее стихотворение “на случай” в форме публичного обращения. В сущности, это — речь; возникает чувство, что ее должен произносить проповедник с кафедры. Первая строка — “In a solitude of the sea” (“B морском одиночестве”) чрезвычайно просторная, вокально и визуально; она вызывает в воображении бесконечность морского горизонта и ту степень автономии стихий, которая сообщает им способность ощутить собственное одиночество.
Но если первая строка окидывает взглядом это колоссальное пространство, то вторая — “Deep from human vanity” (“В глубине, вдали от людской суеты”) уводит еще дальше от человеческого мира, в самое сердце этой полностью изолированной стихии. По сути, вторая строка — это приглашение к подводному путешествию, в которое и превращается первая половина стихотворения — опять затянутая экспозиция! К концу третьей строки читатель уже оказывается участником настоящей подводной экспедиции.
Трехстопники вещь коварная. Они часто плодотворны с точки зрения эвфонической, но при этом они естественно ограничивают содержание. В начале стихотворения они помогают нашему поэту задать тональность, но он торопится приступить к тому, ради чего пишется стихотворение. Для этого он берет третью, весьма вместительную гекзаметрическую строку, в которой действительно проявляет чуть не кровожадную деловитость:
“And the Pride of Life that planned her, stilly couches she” (“И от Гордыни Жизни, которые его задумали, недвижно покоится он”).
Первая часть строки равно замечательна как нагромождением ударений, так и тем, что она вводит: риторическим, абстрактным понятием, которое, к тому же, пишется с заглавных букв. Гордыня Жизни, конечно, синтаксически связана с людской суетой, но это мало помогает делу, так как, во-первых, людская суета идет без заглавных букв и, во-вторых, это все же более внятное и привычное понятие, нежели Гордыня Жизни. Далее, два “n” в “that planned her” создают ощущение зажатого, напряженного голоса, более пригодного для газетной передовой, нежели для стихотворения.
Ни один поэт, будучи в здравом уме, не пытался бы уместить все это в половине строки: ее почти невозможно произнести. С другой стороны, как мы уже отмечали, микрофонов еще не было. На самом деле, слова “And the Pride of Life that planned her” можно прочитать вслух, несмотря на опасность механического скандирования, и в результате мы получим в каком-то смысле неоправданное логическое ударение, однако очевидно, что для этого нужно сделать усилие. Возникает вопрос, почему Томас Гарди это делает. Ответ: потому что он убежден, что образ корабля, покоящегося на морском дне, а также тройная рифма строфу “вывезут”.
“Stilly couches she” — действительно великолепный противовес громоздкому скоплению ударений, ему предшествующих. Два “ll” — “текучий” согласный звук — в “stilly” почти физически передают легкое покачивание, корабля. Что до рифмы, то она окончательно утверждает женскую природу корабля[41], уже прочитываемую в глаголе “couches” (“покоится”). Для стихотворения эта ассоциация весьма своевременна.
Что нам сообщает о поэте его поведение в этой строфе и, прежде всего, в третьей ее строке? Что он очень расчетлив (по крайней мере, считает свои ударения). И еще — что его пером движет не столько чувство гармонии, сколько главная идея, и что его тройная рифма — лишь во вторую очередь выполняет эвфоническую функцию, в первую же — является структурным приемом. Если говорить о рифме, то в первой строфе она не поражает воображения. Лучшее, что о ней можно сказать, это что она весьма функциональна и перекликается с великолепным стихотворением пятнадцатого века, которое иногда приписывается Данбару:
In what estate so ever I be
Timor mortis conturbat me…
“All Christian people, behold and see:
This world is but a vanity