отличие от Довлатова, от этого недуга, слава богу, избавился. На стене у него висит, среди прочего, старая фотография священника в очках, деда по матери. Я знаю по крайней мере еще один случай, когда поповна, выйдя за еврея, произвела на свет высокоодаренного и очень хорошего человека — В. Марамзина. Благодаря этим несущественным чертам сходства с моими старыми приятелями мне кажется, что я знаком с Гандлевским давно, хотя на самом деле до приезда в Москву видел его только раз — он заезжал ко мне на один день в Дартмут в прошлом году.
5 апреля воскресенье
Днем навещал Бориса. Он живет в 'Царском Селе', той части Новых Черемушек, где строили дома для номенклатурной знати. Лет двадцать тому назад, огорченный очередным неправедным советским судилищем, я сочинил плакатное стихотворение:
Длиннорукая самка, московский примат.
По бокам заседают Диамат и Истмат.
Суд закрыт и заплечен.
В гальванической ванне кремлевский кадавр
поедает на завтрак дефицитный кавьяр,
растворимую печень.
В исторический данный текущий момент
весь на пломбы охране истрачен цемент.
Прикупить нету денег.
Оттого и застыл этот башенный кран.
Недостройка. Плакат: 'Пролетарий всех стран,
не вставай с четверенек!'
Строительство дома из зубоврачебного цемента — это реминисценция из рассказов Боба. С той поры, когда нас вместе терзали за чтение на картошке Ницше, после его скандальных приключений из-за несчастной любви и после моего отъезда на Сахалин наши социальные, так сказать, дороги стали расходиться. Когда я вернулся с Сахалина и больше года никуда не мог устроиться, Боб служил в официозной 'Ленинградской правде', в скучном отделе промышленности. Он иногда подбрасывал мне задания для мелкого заработка. Помню эту работу обобщенно — обходил боком станки, задавал усталым людям бессмысленные вопросы, смущался и хотел, чтобы поскорее кончилось. Потом мне на тринадцать лет досталась смешная и уютная синекура — заведовать спортом и юмором в детском журнале 'Костер', а Боб служил уже в Москве в ТАССе и дослужился до заведования протокольным отделом. Наверное, подрастают люди, которым не понять, что было общего между нашими службами. В грандиозной системе советского печатного ведомства я занимал место в одном из наипериферийнейших отростков, а он в самом центре системы, но и мне, и ему положение позволяло не пачкать руки пропагандой. По крайней мере, активно не участвовать в растлении населения. Я готовил к печати советы юным спортсменам, ребусы и анекдоты из жизни великих людей, он — тексты формульные, как сводки погоды: 'Вчера в Москву с официальным визитом прибыл… На аэродроме высокого гостя встречали…' В этом было скрытое, но взаимно понимаемое сходство наших положений. Различия же были очевидны. Как детский литератор, я мог строчить и порой публиковать что-то забавное — то стишки, то пьески. Он, от природы одаренный зощенковским ощущением абсурда бытия, мог реализовать свой дар только в устных рассказах. Многолетняя близость к советским правителям в избытке снабжала его сюжетами.
'Брежнев летит за границу. У самолета по протоколу выставлены провожающие: сначала политбюро, потом министры, потом журналисты. Он с трудом двигается вдоль шеренги, с одними целуется, другим пожимает руку, и видно, что постепенно все меньше соображает, что происходит. Доходит до журналистов и неожиданно останавливается напротив меня и мягко берет меня за ухо, забирает в свою ладонь мое левое ухо. Небольно, мягко. И стоит. И его холуи стоят, не знают, чего делать. Это продолжается долго, чуть ли не минуту. Потом он отпускает мое ухо, поворачивается и уходит, его ведут по трапу, самолет улетает. И тогда меня окружает толпа коллег, министров, референтов. Хлопают по плечу, улыбаются, всячески выражают дружеские ко мне чувства. Меня Леонид Ильич отметил!'
'Прилетел в Москву африканский президент X. Я поручил молодому сотруднику готовить информацию о визите. По правилам полагается всюду сопровождать, а парень схалтурил, пошел вечером к бабе, а в информации списал из мидовского расписания, что, де, вечером президент и сопровождающие лица присутствовали в Большом театре на балете 'Лебединое озеро'. А на самом-то деле африканец отказался идти в Большой театр, сказал, что он уже в прошлый раз там был, что он лучше сходит в цирк, а утром, сволочь этакая, первым делом смотрит в 'Правде', что про него написано.
А там написано, что он был на 'Лебедином озере'. Он полез в бутылку: мол, его за человека не считают и т. д. И в тот же день нажаловался Брежневу. Брежнев говорит: 'Разобраться и наказать'. Ну, молодого дурака жалко, я взял на себя, мне объявили строгий выговор по партийной линии с занесением в личное дело. Полагается прийти в райком расписаться в получении выговора. Прихожу к первому секретарю в кабинет, расписываюсь, потом спрашиваю: 'А как его снять можно, выговор этот?' А секретарь мне говорит: 'А я бы на твоем месте, Борис, не рвался бы этот выговор снимать'. — 'Как так?' — 'А ты рассуди. Пойдешь ты на повышение, на другую работу или еще что, первым делом кадровики будут рассматривать твое личное дело. И в нем прочтут: 'строгий выговор по личному указанию генерального секретаря ЦК КПСС'. И что они подумают? Они подумают: мужику генсек лично дает выговор, но оставляет на должности. Значит, близкий генсеку мужик. Да такой выговор дороже десяти благодарностей!'
'Приехали в Болгарию. Загородная резиденция Тодора Живкова. Брежнев с Живковым уединились, мне делать абсолютно нечего. Тут какие-то болгары зазывают выпить с ними маленько. Пьем коньяк. Жарко. Одуряющий запах роз. В общем, дальше ничего не помню до того момента, когда просыпаюсь, как Степа Лиходеев, в прохладной постели, входит официант, вносит завтрак, томатный сок, графинчик для опохмелки. Что произошло' узнал по рассказу брежневских охранников. Брежнев пошел гулять по саду и наткнулся на меня, лежащего поперек дорожки. Остановился. Говорит, а говорил он уже с большим трудом: 'Это же надо, это же надо как напился…' А тут все его шестерки: 'Леонид Ильич, да мы его, гада, сейчас… Да мы его с первым же самолетом в Москву… Да он больше за рубеж никогда'. Брежнев досадливо отмахивается, ему не дали закончить мысль: 'Это же надо как напился. И нихто, — заканчивает он почти со слезой, — нихто ему не помох!''
Боб рассказывал, какого исключительного качества у них дом в 'Царском Селе'. Поскольку много квартир там было отведено сотрудникам Министерства внешней торговли, они расстарались, закупили в Америке партию самого дорогого, тончайшего цемента, который идет на зубные пломбы, а перекинули его на завод, где делались панели для их дома. 'Ничего повесить на стенку нельзя, даже алмазное сверло не берет!' — гордился Боб. В стихотворении цементная ситуация вывернулась наизнанку. В жизни тоже. Как мучился практикант в зубоврачебной школе Мичиганского университета, пытаясь выковырять мои российские цементные пломбы, чтобы залечить недолеченные под ними зубы и запломбировать потом пластиком! В конце концов он позвал профессора. 'Помню, помню, — умилился старик, глядя мне в рот, — я такие видел, когда работал в Аргентине в 30-е годы'.
С годами элитарный цемент, видимо, утратил твердость, потому что на стенах гостиной у Бориса и Люси висят ковры и картины, в комнате Боба — коллекция фотографий. Боб и Ельцин. Боб и Жириновский. Боб и Зюганов. Боб — элегантный, подтянутый. Они — известно какие.
Он с юности был элегантен. Носил красивую, хорошо пригнанную одежду. Всегда был аккуратно подстрижен. Любил все английское и среди нас слыл образцом энглизированности. (Все англичане, с которыми я познакомился во втором акте своей жизни, ходили встрепанные, часто с продранными локтями и в разных носках.) Боб двигался, точно боксер на ринге, точно пританцовывая. Он и в самом деле боксировал и легко танцевал. И был музыкален, мог приятно напеть песенку Синатры или Дорис Дей. Брежнева или Дэн