гуманитарно мало образованный он попал в среду людей, знающих много и глубоко: языки, литературу, историю, философию. Болезненное честолюбие не позволяло ему просто набираться ума-разума. От природы сообразительный и артистичный, он легко имитировал культурность. К тому же миловидный мальчик всем нравился в этом, в основном дамском, кругу. Он научился держаться на равных. С годами и сам поверил, что так оно и есть[26]. Как это случается со многими, Толя в небрежении держал свой подлинный дар — рассказчика-бытописателя, убедил себя в том, что у него есть дар поэта, романиста. 'Наглая попытка пролезть в следующее по классу измерение', как писал Набоков. Довлатов был умнее, он рано перестал вымучивать из себя стихи и романы, работал с тем, что Бог дал. Но способность к суровой самооценке, к мужественным решениям — это, небось, тоже генетика. Из гиганта Довлатова можно было выкроить трех миниатюрных Найманов.
На Иосифа эти мои рассуждения не произвели впечатления. Он сказал: 'Просто Толяй решил сварить себе супчик из знакомства с Анной Андреевной'. Однако это он помог издать книжку в английском переводе. Согласился и, по возобновленной дружбе, написать предисловие к сборнику Наймановых стихов, хотя горько жаловался: 'Прочитал с начала до конца, ну, абсолютно не за что зацепиться'. (Примерно в то же время говорил, что ему попалась книжка Бобышева: 'Колоссальные претензии при ничтожном даровании'. Все-таки — даровании.)
Даря 'Рассказы об Ахматовой', Толя намекал, что это не мемуары, а проза, за которой вскоре последует другая, более важная проза. И действительно, через некоторое время я получил для прочтения большой роман. С романом дело обстояло яснее. Там было много метких зарисовок нашей жизни в молодости, занятно пересказанных историй тех времен. Все это было, к досаде читателя, переложено тягомотиной — якобы модернистским приемом раздвоения личности повествователя на 'Наймана' и 'Германцева' да еще Толиными невнятными дилетантскими фантазиями об истории литературы. Он позвонил из Нью-Йорка узнать мое мнение, и, хотя я высказался вежливее, вернее, многословнее, чем здесь, Найман огорчился и сказал: 'А Иосифу не понравилось, он сказал: 'Позвони Леше, ему понравилось'' (хорош Иосиф!). После этого он уже почти не звонил, да и в летней школе дела пошли худо, приглашать гостей туда перестали.
Ну а потом он переступил границу приличия, написал свой roman a clef про Мейлаха, несколько такого же рода сочинений про Рейна. Чем больше он наворачивал в свои пасквили повествовательных прибамбасов, двоил и троил персонажей, намекал, что 'Эмма — это я', и т. п., тем очевиднее становилось, что внутреннее содержание его текстов — зависть к незаурядным людям, рядом с которыми прошла жизнь: 'Рейну дали государственную премию, а мне нет'. Читая это неприличие, я вспомнил, как однажды мы сидели за столом в Норвиче и Толя потешал всех смешными рассказами про московских знакомых. Потом разговор перешел на издательские дела, и я к слову сказал, что получил накануне по почте договор на сборник стихов из московского издательства. Кто-то профессионально спросил, какой гонорар мне предложили. Я сказал, что тридцать тысяч (или три тысячи — сейчас уже не помню, какие тогда были деньги, помню только, что на доллары получалось вроде тысячи или двух). И вдруг я увидел, что у Толи побелело лицо. Сбивчиво, нескладно, он начал говорить о том, что московские издательства расстилаются перед эмигрантами, а лучшего на родине не замечают. Всем было ужасно неловко. Такую же неловкость испытываешь от его литературных приемов, из которых главный — вслед за злой карикатурой на Мейлаха или Рейна, или Кушнера, или Ардова, изображенных под псевдонимами, упомянуть имена Мейлаха, Рейна, Кушнера, Ардова, реальных людей, чтобы получилось, что карикатуры вроде не на них. Однажды мы с Ниной в Иерусалиме поднимались на Гефсиманскую гору, шли по пустынной в тот час дороге, но за нами увязался арабский мальчик лет девяти, он протянул мне набор открыток, а когда я отказался, продолжал тащиться за нами, скандируя: 'Thank you! Fuck you!' Умная Нина, как бы не замечая, спросила его, как его зовут, сколько ему лет, есть ли у него братья и сестры. Ребенок охотно отвечал на довольно сносном английском и вообще разговорился, сам у нас что-то спрашивал про Америку. Но время от времени он все же выкрикивал: 'Fuck you!', правда, теперь, выкрикнув, указывал грязным пальчиком на пустую дорогу позади и говорил: 'Это я не вам, это во-он тому мистеру'.
Прием расщепления личности главного героя применил В.П. Аксенов в романе 'Ожог', том самом, из- за которого он поссорился с Бродским. Я с Иосифом не соглашался, что 'Ожог' — говно. Он оценивал прозу критериями поэзии (что само по себе правильно), и если ему казалось, что прозаик пренебрегал какими-то поэтическими элементами, например, стройностью ритмико-интонационной структуры, то для него весь текст разваливался. Я-то считаю, что проза должна быть дисциплинированной, но не слишком, не так, как стихи. По-моему, Аксенов замечательный бытописатель — в 'Ожоге' Магадан сталинских времен и Москва брежневских описаны очень хорошо. Дал Бог писателю такой глаз на повседневное, такой слух на случайные разговоры, что его пристальное вглядывание и вслушивание само по себе делает текст и смешным, и лиричным одновременно. Не знаю, зачем ему была нужна вся эта возня с упятеренным героем. Видимо, чистый нарратологический эксперимент. В отличие от Аксенова Найман время от времени намекает на то, зачем он размывает границы между собой повествователем и своим
Однажды этот южный городок
был местом моего свиданья с другом;
мы были оба молоды и встречу
назначили друг другу на молу,
сооруженном в древности; из книг
мы знали о его существованье.
Немало волн разбилось с той поры.
Мой друг на суше захлебнулся мелкой,
но горькой ложью собственной…
(А все-таки самые лучшие воспоминания об Ахматовой я слышал от Елены Георгиевны Боннэр: 'Я два месяца ежедневно встречалась с Ахматовой, получала от нее рубль на чай и молча уходила'. Потом поясняет: 'В сорок девятом году ей нужны были уколы, а ходить на люди она не хотела. Миша Дудин мне говорит: 'Хочешь заработать? Только чтоб никаких с ней разговоров…'')
Летом, в большой пустынной комнате на втором этаже говорю с Иосифом по телефону — извиняюсь