выложив пожитки на стол. Я недолго там прождала. Атмосфера была тяжелая, все ходили туда-сюда. Они так и кишели в этой живопырке, битком набитой людьми. На меня они косились с опаской. Никто не спросил, почему я реву. Зазвонил телефон, кто-то снял трубку и ответил: «Да, она здесь». И сообщил, что меня вызывает начальник отдела кадров. Тот дал мне подписать бумажку. Я прочитала и сказала: «Нет». Он поднял на меня сонные глаза. Я спросила: «За что?» Он разломил сдобный рогалик. Две белые крошки упали на темный пиджак, — они что-то напомнили мне, не помню что. Тем громче я орала. И впервые в жизни выругалась — потому что меня уволили.

Тереза в то утро на работу не пришла.

Вместо неба была плешь. Теплый ветер подхватил мои волосы и поволок меня за голову по фабричному двору, ног под собой я не чуяла. Вспомнилось: «Кто чисто да опрятно одевается, тот и на небо не замарашкой явится». Назло этому небу и капитану Пжеле мне хотелось вываляться в грязи, однако начиная с того дня я стала еще больше следить за чистотой своего белья.

И еще три раза я все той же дорогой ходила в Терезин отдел, открывала и, ни слова не сказав, закрывала дверь. Пожитки по-прежнему лежали на столе. По щекам и подбородку у меня текли слезы, я их не вытирала. Губы жгло от соли, нос и горло распухли.

На мощеной площадке под лозунгом я видела свои и чужие шаркающие туфли. Люди носили туда- сюда жестяных баранов или трепыхающиеся листки. Люди были рядом, но я видела их как бы издалека. Только головы и волосы виделись близко, и казалось, что они больше, чем рубашки и платья.

О себе я теперь совсем не думала — такой меня мучил страх за Терезу. Второй раз в жизни я выругалась.

Она же в это самое время сидела у директора. Он поймал ее у ворот. И продержал у себя три часа, отпустив лишь тогда, когда я, уволенная, уже вышла за ворота. В тот же день Терезе было предложено вступить в партию и порвать отношения со мной. Через три часа она сказала: «Хорошо».

На собрании, проходившем после обеда, Тереза должна была сидеть в первом ряду, перед красной скатертью президиума. Открыв собрание, сначала чествовали Терезиного отца. Затем председатель обратился к ней самой. «Пусть она встанет и выйдет вперед, — сказал он, — чтобы все посмотрели на нового члена партии, до того как мы его примем. Тереза поднялась и повернулась лицом к залу. Стулья заскрипели, шеи вытянулись. Тереза сообразила, куда все они глядели — на ее ноги.

— Я поклонилась, как будто собралась выступать, — рассказывала Тереза. — Кто-то засмеялся, кто-то даже захлопал. И тут я давай ругаться. Скоро они перестали смеяться и хлопать, так как никто в президиуме не хлопал. Они смекнули, что попали впросак, и спрятали руки.

«Да пошли вы все, летите-ка вверх тормашками и задницей мух ловите», — сказала Тереза. Кто-то в первом ряду положил руки себе на колени. Прежде он сидел, подсунув руки под себя, теперь руки были красные, как скатерть президиума.

— И уши красные, хотя на ушах он не сидел, — рассказывала Тереза. — Он хватал ртом воздух, а пальцы скрючило у него, вот-вот когти выпустит.

Его сосед, тощий, с длинными ногами, пнул Терезу ботинком в щиколотку, чтобы она замолчала и села на место. Тереза отставила ногу подальше от его башмаков и продолжала: «А если кому мало покажется, так может нагадить себе на голову или, может, чего получше придумает».

— Голос у меня был спокойный, — рассказывала Тереза. — Я улыбалась, и они сначала подумали, что я благодарю партию за высокую оценку заслуг отца. Потом выпучили глаза, точно совы днем. Не зал, а сплошь белые глаза, куда ни посмотришь.

В город неожиданно приехал Курт. Была среда. Я в тот летний день сидела в комнате, хоть и светило солнце, — очутившись где-нибудь на улице, среди людей, я то и дело принималась плакать. В трамвае я уходила в пустую середину вагона, чтобы плакать в голос. Из магазинов я быстро выбегала на улицу, иначе я начала бы бросаться на людей, царапаться и кусаться.

Впервые Курт принес фрау Маргит цветы, — наверное, потому, что пришел среди недели. Букет, собранный в поле, — дикие маки и белая глухая крапива. В дороге они завяли. Фрау Маргит сказала: «В воде оживут».

Цветы — это было лишнее: фрау Маргит, с тех пор как меня уволили, сделалась шелковая. Она гладила меня по голове, а я от этого внутренне холодела. Я не могла оттолкнуть ее руку — и не могла этого выносить. Иисус ее тоже смотрел на меня, когда она говорила: «Ты должна молиться, деточка. Господь всё понимает». Я ей о капитане Пжеле, а она мне — о Боге. Мне было страшно, что я не совладаю со своими руками и они все-таки ударят ее по лицу.

— Один раз ко мне пришел кое-кто, — рассказала фрау Маргит. — Он спрашивал о тебе. От него разило пoтом. Я подумала, kanod[8], Istenem [9], их тут столько, разве всех упомнишь.

Мужчина показал свое удостоверение, но без очков она не могла разобрать, что там написано. Прежде чем она успела возразить, он уже очутился в комнате.

— Всякое разное спрашивал, — сказала фрау Маргит.

По его вопросам она сообразила, что никакой любовью тут не пахло.

«За квартиру платит, на работу ходит, а больше ничего не знаю, — уверила фрау Маргит этого мужчину. И подняла руку: — Клянусь, — сказала она и указала на Иисуса, — я не лгу, вот мой свидетель».

— Весной это было, — рассказала фрау Маргит. — Я только теперь об этом говорю, потому что тот мужчина ушел и больше никогда не приходил. Напоследок извинился и поцеловал мне руку. Кавалер. Но все-таки от него разило пoтом.

С тех пор, сказала фрау Маргит, она часто молится обо мне.

— Бог меня слышит, Он знает, что я не молюсь о ком попало. Но и ты должна kiscit[10] молиться.

Курт приехал в необычный день, потому что Эдгар и Георг позвонили ему на бойню и сообщили, что оба уволены.

— Они и на фабрику звонили, — сказал Курт. — Какой-то программист их огорошил: якобы столько ты прогуляла, что пришлось тебя уволить. Они попросили к телефону Терезу, и тут программист повесил трубку.

Курт всю ночь промаялся зубной болью. Волосы у него были всклокочены.

— В поселке нет зубного врача, — сказал он, — все ходят к сапожнику. В мастерской у него стоит такой стул, на котором сидящего можно запереть поперечиной. Садишься, сапожник обвязывает зуб прочной ниткой. На другом конце делает петлю, накидывает петлю на дверную ручку. Ногой по двери шарахнет, дверь захлопнется — и готово, зуб болтается на нитке. Стоит сорок леев, аккурат как пара набоек.

Терезу после партсобрания не уволили. Ее перевели на другую фабрику.

Курт сказал:

— Это ребячество, а никакая не политика. Ее отец — человек взрослый, вот ей и позволяют оставаться малым дитятком.

Красные уголки глаз у Курта были ярче, чем его рыжие волосы. Губы влажно блестели.

— Мой отец тоже был взрослым, — сказала я, — иначе не служил бы в СС. И он тоже мог бы отливать памятники и расставлять их по всей стране. И мог бы снова и снова выступать в марш-поход по всему миру. Если после войны он в политическом смысле был списан за непригодностью, то в этом не ему каяться. В свое время он пустился маршировать в неправильную сторону, вот и всё.

— В доносчики любой годен, — сказал Курт, — неважно, кому он служил — Гитлеру или Антонеску.

Из-за шрама на большом пальце Курт показался мне похожим на Чертово Чадушко.

— Через несколько лет после Гитлера все они оплакивали Сталина, — сказал Курт. — И с тех пор

Вы читаете Сердце-зверь
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×