Он смотрел на мой лиловый комбинезон.
— Этого и следовало ожидать, — сказал он. наконец.
— Вы ждали чего-то другого? — спросил я, успокаиваясь, приводя в норму дыхание и испытывая упоительное чувство единства с ним. Он был мой. Он принадлежал теперь мне и не мог никуда исчезнуть. Теперь спешить некуда, наоборот — надо припасть к источнику и не спеша напиться, утолить жажду без суеты. Примечание постарел, хотя еще не был агломеруном, отнюдь. Но голова у него слегка как бы обуглилась, наполовину. Глаза поразительные, еще более несерые, чем раньше.
— Ты знал, что гонишься за мной? — сказал Примечание.
— Да.
— Тогда не стоит беседовать. Чужой чужим и пахнет. Веди меня вниз. — Он смотрел на меня рассеянно, устало, как когда-то на воду, когда рыба, хоть убей, не клевала. Мне стало обидно, что он относится ко мне равнодушно, как к чужому.
— Я хочу, чтобы вы поняли, — вежливо сказал я, — что я вам — не чужой. Я для вас не отрава, а лекарство. Я прав, а вы виноваты, и я пришел снять с вас вину или доказать ее посредством Глубокого Анализа.
— От ваших лекарств — дохнут. Да и вся ЗОД — не лекарство… Неужели и ты веришь, что производство прошлогоднего снега — дело многообещающее?
— Да. Все, что исходит от 999 президентов, не может не быть многообещающим.
— 999 — такие же, как и мы. Случайно вынесенные наверх. Никто не может быть совершенно уверен в своей правоте. Абсолютной правоты не существует.
— Побеждают только фанатики, — сказал я.
— В фанатизме всегда прячутся семена самоуничтожения. Исступленное упрямство выворачивает наизнанку некогда прекрасный идеал.
— Зачем вы приперлись из Аграрки? Жили бы себе спокойно. Мало того, что вы здесь незаконно, так еще и народ баламутите.
— Мне надоело. Такое спокойствие на отшибе — хуже воровства.
Он смотрел на меня без страха, скорее сочувственно, как бы жалея меня за то, что я должен сделать с ним. Так он смотрел на меня и когда я бил ему окна: словно виноват был не я, а кто-то третий, и мы оба были пострадавшими от того, третьего.
— Идем, — с грустью сказал он. — Чего тянуть?..
— Я уйду один, — внезапно решил я. — А вы поднимайтесь в квартиру Фашки, как и намеревались. Угадал, что вы, первым делом, к ней пойдете.
Я молил его мысленно об одном: ни слова благодарности, а то весы дрогнули бы в другую сторону — его благодарность подчеркнула бы всю преступность моего деяния. Я бы тогда волоком стащил его вниз. Но он повернулся ко мне спиной и зашагал прочь, выйдя из кружка, освещенного фонариком. Ни слова. Даже внутри себя он вряд ли был благодарен мне. Он принял все как должное.
— Ну, что за отлучки? — встретила меня внизу недовольная физиономия Брида. — Вы дрожите? Что случилось?
— Пустяки. Замерз. Мне померещилось. Извините.
«Фашка сейчас радостно обнимает Примечание», — думал я, глядя на опустевшие улицы. Нет, я не ревновал. Но они сходно думают, духовно они ближе, чем я и Фашка, — вот какая штука… Фашка исступленно работает на нонфуистов, бросила официальную работу, все время посвящает пропаганде. Мне не раз хотелось поинтересоваться: знает ли она, что работает на Защиту? Но мне было запрещено задавать подобные иронические вопросы.
В первую же неделю службы у лиловых, чувствуя себя на седьмом небе в новеньком лиловом комбинезоне, я пришел к Джебу с докладной, где изложил все, что знал о преступной деятельности брата.
Джеб долго вчитывался в принесенные мной странички, затем тяжело вздохнул, почесал ухо, шмыгнул носом и отложил докладную.
— Бажан, — вы чудо, — ласково сказал он. — Вы не перестаете удивлять меня… У вас никогда не возникают сомнения?
— А должны возникать? — пискнул я.
Джеб широким торжественным жестом разгладил свои усы.
— Вы сами знаете, сомнений у нас быть не должно, — сказал он отчетливо, хотя мне почудилось, что с какой-то странной интонацией. Я напрягся, но понять ничего не мог. В мозгу только вспыхнула фраза, недавно вычитанная в учебнике: «Все непонятное должно быть устранено». И я устранил непонятную интонацию Джеба из своей памяти.
— Вынужден открыть вам одну из тайн, входящих в грандиозный комплекс ЗОД, — тихим, но вполне официальным голосом заговорил Джеб. — Ваш брат Пим организовал нонфуистское движение по нашему плану и приказу. В чем суть движения нонфуизма? В отрицании существования Дурака и, одновременно, непротивлении Дураку. Эта двойственность несовместима, но выгодна нам. Кажется, ересь? Нет, тот, кто не противится Ему, тот не противится никому, а значит, — не противится ЗОД. Лучше нонфуизм, чем какая- нибудь более перспективная галиматья. Лучше лидером — такой слизняк, как Пим, чем энергичный, агрессивный и талантливый организатор. Нонфуизм есть та галиматья, которая препятствует созреванию более глубоких мыслей. В случае необходимости мы можем официально признать доктрину нонфуизма, и от этого ничего не изменится — или очень мало… Вам же советую не думать о нонфуизме, а больше учиться. У вас в каждом слове по три ошибки. Да и писк этот ваш. Ну как вы мне писклявым голосом доложите, что поймали Дурака? Ведь вас потом всей планете покажут — героя! А вы — пискун!
Я слушал его, буквально открыв рот, но мало что понял, кроме того, что Пим — наш, и это надо тщательно скрывать. Миссия Пима столь важна, что он не может открыться даже брату.
С тех пор я внешне по-прежнему плохо относился к брату. Но внутри себя — уважал… немного. Меня мучило любопытство: знают ли рядовые нонфуисты об истинной цели существования их движения? Потом этот вопрос стал еще актуальней — после сближения с Фашкой. Временами я думал, что она в курсе, на кого работает, — и восхищался ею, а иногда жалел ее, видя, до чего искренне она подходит к нонфуистской деятельности. Она говорила: «Сейчас нет более серьезной оппозиции ЗОД, так я должна хоть в ней участвовать. А позже мы пойдем дальше: уже без Пима.» Если она
— Зачем женщины одинаково, не делая различия, любят и праведных и грешных, — говорила она часто, лаская меня по ночам, — даже именно неправедных предпочитают! Насколько лучше стал бы мир, если бы агломератки любили исключительно праведных. Неправедным пришлось бы срочно изменяться — ведь всем хочется быть любимыми.
Фашку очень мучило ее хорошее отношение ко мне. Она не соглашалась стать моей женой, иногда по несколько проб мы не виделись единственно потому, что она вбивала себе голову, будто не имеет права встречаться с лиловым, да еще с таким дубоголовым фанатиком, как я. Меня так и подмывало положить конец ее глупым метаниям и признаться, что мы служим одному делу — Защите. Но Джеб, категорически запретил мне раскрывать тайну нонфуизма кому бы то ни было.
Что-то я стал много думать. Вообще-то я редко думаю. Всякая мысль — это путь к сомнению, беспокойство, непорядок. Ни о чем не думать, или думать слишком много, но неправильные мысли — это одна из тех крайностей, что может быть присуща Дураку. А самые глупые, по учебнику, — ночные мысли, и я много месяцев учился не думать в постели, еще дольше пришлось тренировать умение бездумно патрулировать ночной город — не могу сказать, что в этом я добился значительных успехов: то и дело мелькают контрабандные мысли. Надев лиловый комбинезон, я обязывался думать поменьше, но Джеб заставлял меня размышлять — уже не знаю, что ему за радость была здесь. Он то и дело запускал мне блох под череп, поневоле станешь мозговать, что значит та или иная его реплика, мнение, замечание. Но читать, как он приказывал, я так и не стал. Этого мне не надо. Ни нюхать, ни читать — (подальше от этой заразы. Дикцию исправил, это ладно. Манеры улучшил) — теперь никто за деревенщину не принимает. Но читать — это уж принципиально нетушки.
Но думать я все-таки думал. И вдруг спросил Брида, который, казалось, уже задремал после седьмой